Грушенька братья карамазовы описание. Анализ стихотворения

💖 Нравится? Поделись с друзьями ссылкой

ГРУШЕНЬКА - героиня романа Ф.М.Достоевского «Братья Карамазовы» (1878-1880). Прототипом образа послужила знакомая Достоевских Агриппина Ивановна Меньшова (в замужестве Тер), которую, как и героиню романа, обманул бросивший ее жених-поручик. Достоевские принимали участие в судьбе Меньшовой.

Г.Светлова, как и все женщины у Достоевского, не имеет своей личной истории, составляя часть биографии и судьбы других героев. Г. соединяет в своей любви Дмитрия и Алешу, Дмитрия и Федора Павловича. Митя говорит о Г.: «Это царица всех инфернальниц, каких можно только вообразить на свете! В своем роде восторг». Слова соперницы, Катерины Ивановны, дополняют созданный образ: «Это тигр. Ее нужно плетью, на эшафоте, через палача, при народе».

Образ грешницы, стоящей на распутье между нравственными угрызениями, связывающими ее с прошлым, и настоящим, к которому призывает новая, чистая любовь, возник у Достоевского еще в повести «Хозяйка» (Катерина). Но в отличие от Катерины Г. находит в себе силы, чтобы порвать с прошлым и соединиться с Митей в любви и страдании. Исследователями творчества Достоевского замечено, что Г. претерпевает в романе метаморфозу, ведущую ее «многогрешную» душу на путь покаяния и нравственного обновления. В этой связи упоминается Мария Египетская, великая грешница и «блудница», долгим искусом и страданием снискавшая себе венец святости.

Первые рецензенты романа, делая прогнозы о дальнейшем развитии сюжета, отводили Г. существенное место: «Что автор разовьет далее и создаст на подготовленной им почве - неизвестно, но из нескольких обстоятельств можно вывести заключение, что он готовит для читателей ужасную драму, в которой одну из главных ролей придется играть Грушеньке» («Сын отечества», 1879, 28 марта).

В неосуществленном продолжении романа, где должна была развернуться судьба Алеши Карамазова, Г. отводилась важная роль. Как записала немецкая исследовательница Н.Гофман в 1889 г. со слов вдовы писателя, Алеша, женившись на Лизе, покидает ее «ради прекрасной грешницы Грушеныси, которая пробуждает в нем карамазовщину» (см. Белов С. Еще одна версия о продолжении «Братьев Карамазовых» // Вопросы литературы. 1971. № 10. С. 254-255).

  • Князь Валковский - характеристика героя (персонажа) (Униженные и оскорбленные Достоевский Ф.М.) - -
  • Старуха-процентщица - характеристика героя (персонажа) (Преступление и наказание Достоевский Ф.М.) - -
  • Сонечка Мармеладова - характеристика героя (персонажа) (Преступление и наказание Достоевский Ф.М.) Вариант 3 - -

(«Братья Карамазовы»)

Главная женская «роль» романа. Как в Античном мире из-за Елены Прекрасной началась Троянская война, так из-за Грушеньки в Скотопригоньевске началась война «карамазовская» и пролилась человеческая кровь. В городок её привёз богатый и поселил у своей родственницы Морозовой. О прежней жизни героини сообщает лаконично: «…прошло уже четыре года с тех пор, как старик привёз в этот дом из губернского города восемнадцатилетнюю девочку, робкую, застенчивую, тоненькую, худенькую, задумчивую и грустную, и с тех пор много утекло воды. Биографию этой девочки знали впрочем у нас в городе мало и сбивчиво <…>. Были только слухи, что семнадцатилетнею ещё девочкой была она кем-то обманута, каким-то будто бы офицером, и затем тотчас же им брошена. Офицер де уехал и где-то потом женился, а Грушенька осталась в позоре и нищете. Говорили впрочем, что хотя Грушенька и действительно была взята своим стариком из нищеты, но что семейства была честного и происходила как-то из духовного звания, была дочь какого-то заштатного диакона или что-то в этом роде. И вот в четыре года из чувствительной, обиженной и жалкой сироточки вышла румяная, полнотелая русская красавица, женщина с характером смелым и решительным, гордая и наглая, понимавшая толк в деньгах, приобретательница, скупая и осторожная, правдами иль неправдами, но уже успевшая, как говорили про неё, сколотить свой собственный капиталец…»

Потом выяснится, что «офицер», который её обманул, — поляк , который приехал всё-таки на Грушеньке жениться, никакой не офицер, а проходимец и карточный шуллер, покровитель Самсонов совсем состарился и находится при смерти, но у Аграфены Александровны появились два новых пылких поклонника — и Карамазовы, отец и сын.

Штрихи к её портрету даются не раз на протяжении романа, но наиболее полно в сцене встречи её с , как бы глазами : «Вот она, эта ужасная женщина — "зверь", как полчаса назад вырвалось про неё у брата . И однако же пред ним стояло, казалось бы, самое обыкновенное и простое существо на взгляд, — добрая, милая женщина, положим, красивая, но так похожая на всех других красивых, но "обыкновенных" женщин! Правда, хороша она была очень, очень даже, — русская красота, так многими до страсти любимая. Это была довольно высокого роста женщина, несколько пониже однако Катерины Ивановны (та была уже совсем высокого роста), — полная, с мягкими, как бы неслышными даже движениями тела, как бы тоже изнеженными до какой-то особенной слащавой выделки как и голос её. Она подошла не как Катерина Ивановна — мощною бодрою походкой; напротив неслышно. Ноги её на полу совсем не было слышно. Мягко опустилась она в кресло, мягко прошумев своим пышным чёрным шёлковым платьем и изнеженно кутая свою белую как кипень полную шею и широкие плечи в дорогую чёрную шерстяную шаль. Ей было двадцать два года, и лицо её выражало точь-в-точь этот возраст. Она была очень бела лицом, с высоким бледно-розовым оттенком румянца. Очертание лица её было как бы слишком широко, а нижняя челюсть выходила даже капельку вперед. Верхняя губа была тонка, а нижняя, несколько выдавшаяся, была вдвое полнее и как бы припухла. Но чудеснейшие, обильнейшие тёмно-русые волосы, тёмные соболиные брови и прелестные серо-голубые глаза с длинными ресницами заставили бы непременно самого равнодушного и рассеянного человека, даже где-нибудь в толпе, на гулянье, в давке, вдруг остановиться пред этим лицом и надолго запомнить его. Алёшу поразило всего более в этом лице его детское, простодушное выражение. Она глядела как дитя, радовалась чему-то как дитя, она именно подошла к столу "радуясь" и как бы сейчас чего-то ожидая с самым детским нетерпеливым и доверчивым любопытством. Взгляд её веселил душу, — Алёша это почувствовал. Было и ещё что-то в ней, о чём он не мог или не сумел бы дать отчёт, но что, может быть, и ему сказалось бессознательно, именно опять-таки эта мягкость, нежность движений тела, эта кошачья неслышность этих движений. И однако ж это было мощное и обильное тело. Под шалью сказывались широкие полные плечи, высокая, ещё совсем юношеская грудь. Это тело может быть обещало формы Венеры Милосской, хотя непременно и теперь уже в несколько утрированной пропорции, — это предчувствовалось. Знатоки русской женской красоты могли бы безошибочно предсказать, глядя на Грушеньку, что эта свежая, ещё юношеская красота к тридцати годам потеряет гармонию, расплывётся, самое лицо обрюзгнет, около глаз и на лбу чрезвычайно быстро появятся морщиночки, цвет лица огрубеет, побагровеет может быть, — одним словом, красота на мгновение, красота летучая, которая так часто встречается именно у русской женщины. Алёша, разумеется, не думал об этом, но хоть и очарованный, он, с неприятным каким-то ощущением и как бы жалея, спрашивал себя: зачем это она так тянет слова и не может говорить натурально? Она делала это очевидно находя в этом растягивании и в усиленно-слащавом оттенении слогов и звуков красоту. Это была конечно лишь дурная привычка дурного тона, свидетельствовавшая о низком воспитании, о пошло усвоенном с детства понимании приличного. И однако же этот выговор и интонация слов представлялись Алёше почти невозможным каким-то противоречием этому детски простодушному и радостному выражению лица, этому тихому, счастливому, как у младенца сиянию глаз!..»

Уже вскоре выясниться, что Грушенька в этой сцене играла свою роль, специально «слащавила», дабы затем ещё сильнее уязвить презрением и насмешкой свою соперницу. Характер же её истинный яснее всего обозначен уже в конце романа, в сцене суда над Митей: «Она явилась в залу тоже вся одетая в чёрное, в своей прекрасной чёрной шали на плечах. Плавно, своею неслышною походкой, с маленькою раскачкой, как ходят иногда полные женщины, приблизилась она к балюстраде, пристально смотря на председателя и ни разу не взглянув ни направо, ни налево. По-моему, она была очень хороша собой в ту минуту и вовсе не бледна, как уверяли потом дамы. Уверяли тоже, что у ней было какое-то сосредоточенное и злое лицо. Я думаю только, что она была раздражена и тяжело чувствовала на себе презрительно-любопытные взгляды жадной к скандалу нашей публики. Это был характер гордый, не выносящий презрения, один из таких, которые, чуть лишь заподозрят от кого презрение — тотчас воспламеняются гневом и жаждой отпора. При этом была конечно и робость, и внутренний стыд за эту робость, так что немудрено, что разговор её был неровен, — то гневлив, то презрителен и усиленно груб, то вдруг звучала искренняя сердечная нотка самоосуждения, самообвинения. Иногда же говорила так, как будто летела в какую-то пропасть: "всё де равно, что бы ни вышло, а я всё-таки скажу"...»

В продолжении романа (не написанном втором томе), по свидетельству (зафиксированном немецкой исследовательницей Н. Гофман в 1889 г.), Грушенька Светлова должна была играть важную роль: Алёша Карамазов, женившись на Лизе Хохлаковой, оставляет её ради грешницы Грушеньки, которая пробудила в нём «карамазовщину»… Предшественницей Грушеньки в какой-то мере была из ранней повести «Хозяйка» — тоже грешница, пытавшаяся порвать со своим прошлым.

Прототипом Аграфены Александровны Светловой послужила А.И. Меньшова (Шер).

– Почему ты все это знаешь? Почему так утвердительно говоришь? – резко и нахмурившись спросил вдруг Алеша.

– А почему ты теперь спрашиваешь и моего ответа вперед боишься? Значит, сам соглашаешься, что я правду сказал.

– Ты Ивана не любишь. Иван не польстится на деньги.

– Быдто? А красота Катерины Ивановны? Не одни же тут деньги, хотя и шестьдесят тысяч вещь прельстительная.

– Иван выше смотрит. Иван и на тысячи не польстится. Иван не денег, не спокойствия ищет. Он мучения, может быть, ищет.

– Это еще что за сон? Ах вы… дворяне!

– Эх, Миша, душа его бурная. Ум его в плену. В нем мысль великая и неразрешенная. Он из тех, которым не надобно миллионов, а надобно мысль разрешить.

– Литературное воровство, Алешка. Ты старца своего перефразировал. Эк ведь Иван вам загадку задал! – с явною злобой крикнул Ракитин. Он даже в лице изменился, и губы его перекосились. – Да и загадка-то глупая, отгадывать нечего. Пошевели мозгами – поймешь. Статья его смешна и нелепа. А слышал давеча его глупую теорию: «Нет бессмертия души, так нет и добродетели, значит, все позволено». (А братец-то Митенька, кстати, помнишь, как крикнул: «Запомню!») Соблазнительная теория подлецам… Я ругаюсь, это глупо… не подлецам, а школьным фанфаронам с «неразрешимою глубиной мыслей». Хвастунишка, а суть-то вся: «С одной стороны, нельзя не признаться, а с другой – нельзя не сознаться!» Вся его теория – подлость! Человечество само в себе силу найдет, чтобы жить для добродетели, даже и не веря в бессмертие души! В любви к свободе, к равенству, братству найдет…

Ракитин разгорячился, почти не мог сдержать себя. Но вдруг, как бы вспомнив что-то, остановился.

– Ну довольно, – еще кривее улыбнулся он, чем прежде. – Чего ты смеешься? Думаешь, что я пошляк?

– Нет, я и не думал думать, что ты пошляк. Ты умен, но… оставь, это я сдуру усмехнулся. Я понимаю, что ты можешь разгорячиться, Миша. По твоему увлечению я догадался, что ты сам неравнодушен к Катерине Ивановне, я, брат, это давно подозревал, а потому и не любишь брата Ивана. Ты к нему ревнуешь?

– И к ее денежкам тоже ревную? Прибавляй, что ли?

– Нет, я ничего о деньгах не прибавлю, я не стану тебя обижать.

– Верю, потому что ты сказал, но черт вас возьми опять-таки с твоим братом Иваном! Не поймете вы никто, что его и без Катерины Ивановны можно весьма не любить. И за что я его стану любить, черт возьми! Ведь удостоивает же он меня сам ругать. Почему же я его не имею права ругать?

– Я никогда не слыхал, чтоб он хоть что-нибудь сказал о тебе, хорошего или дурного; он совсем о тебе не говорит.

– А я так слышал, что третьего дня у Катерины Ивановны он отделывал меня на чем свет стоит – вот до чего интересовался вашим покорным слугой. И кто, брат, кого после этого ревнует – не знаю! Изволил выразить мысль, что если я-де не соглашусь на карьеру архимандрита в весьма недалеком будущем и не решусь постричься, то непременно уеду в Петербург и примкну к толстому журналу, непременно к отделению критики, буду писать лет десяток и в конце концов переведу журнал на себя. Затем буду опять его издавать и непременно в либеральном и атеистическом направлении, с социалистическим оттенком, с маленьким даже лоском социализма, но держа ухо востро, то есть, в сущности, держа нашим и вашим и отводя глаза дуракам. Конец карьеры моей, по толкованию твоего братца, в том, что оттенок социализма не помешает мне откладывать на текущий счет подписные денежки и пускать их при случае в оборот, под руководством какого-нибудь жидишки, до тех пор, пока не выстрою капитальный дом в Петербурге, с тем чтобы перевесть в него и редакцию, а в остальные этажи напустить жильцов. Даже место дому назначил: у Нового Каменного моста через Неву, который проектируется, говорят, в Петербурге, с Литейной на Выборгскую…

– Ах, Миша, ведь это, пожалуй, как есть все и сбудется, до последнего даже слова! – вскричал вдруг Алеша, не удержавшись и весело усмехаясь.

– И вы в сарказмы пускаетесь, Алексей Федорович.

– Нет, нет, я шучу, извини. У меня совсем другое на уме. Позволь, однако: кто бы тебе мог такие подробности сообщить, и от кого бы ты мог о них слышать. Ты не мог ведь быть у Катерины Ивановны лично, когда он про тебя говорил?

– Меня не было, зато был Дмитрий Федорович, и я слышал это своими ушами от Дмитрия же Федоровича, то есть, если хочешь, он не мне говорил, а я подслушал, разумеется поневоле, потому что у Грушеньки в ее спальне сидел и выйти не мог все время, пока Дмитрий Федорович в следующей комнате находился.

– Ах да, я и забыл, ведь она тебе родственница…

– Родственница? Это Грушенька-то мне родственница? – вскричал вдруг Ракитин, весь покраснев. – Да ты с ума спятил, что ли? Мозги не в порядке.

– А что? Разве не родственница? Я так слышал…

– Где ты мог это слышать? Нет, вы, господа Карамазовы, каких-то великих и древних дворян из себя корчите, тогда как отец твой бегал шутом по чужим столам да при милости на кухне числился. Положим, я только поповский сын и тля пред вами, дворянами, но не оскорбляйте же меня так весело и беспутно. У меня тоже честь есть, Алексей Федорович. Я Грушеньке не могу быть родней, публичной девке, прошу понять-с!

Ракитин был в сильном раздражении.

– Извини меня ради Бога, я никак не мог предполагать, и притом какая она публичная? Разве она… такая? – покраснел вдруг Алеша. – Повторяю тебе, я так слышал, что родственница. Ты к ней часто ходишь и сам мне говорил, что ты с нею связей любви не имеешь… Вот я никогда не думал, что уж ты-то ее так презираешь! Да неужели она достойна того?

– Если я ее посещаю, то на то могу иметь свои причины, ну и довольно с тебя. А насчет родства, так скорей твой братец али даже сам батюшка навяжет ее тебе, а не мне, в родню. Ну вот и дошли. Ступай-ка на кухню лучше. Ай! что тут такое, что это? Аль опоздали? Да не могли же они так скоро отобедать? Аль тут опять что Карамазовы напрокудили? Наверно так. Вот и батюшка твой, и Иван Федорович за ним. Это они от игумена вырвались. Вон отец Исидор с крыльца кричит им что-то вослед. Да и батюшка твой кричит и руками махает, верно бранится. Ба, да вон и Миусов в коляске уехал, видишь, едет. Вот и Максимов-помещик бежит – да тут скандал; значит, не было обеда! Уж не прибили ли они игумена? Али их, пожалуй, прибили? Вот бы стоило!..

Ракитин восклицал не напрасно. Скандал действительно произошел, неслыханный и неожиданный. Все произошло «по вдохновению».

Когда Миусов и Иван Федорович входили уже к игумену, то в Петре Александровиче, как в искренно порядочном и деликатном человеке, быстро произошел один деликатный в своем роде процесс, ему стало стыдно сердиться. Он почувствовал про себя, что дрянного Федора Павловича, в сущности, должен бы был он до того не уважать, что не следовало бы ему терять свое хладнокровие в келье старца и так самому потеряться, как оно вышло. «По крайней мере монахи-то уж тут не виноваты ни в чем, – решил он вдруг на крыльце игумена, – а если и тут порядочный народ (этот отец Николай игумен тоже, кажется, из дворян), то почему же не быть с ними милым, любезным и вежливым?.. Спорить не буду, буду даже поддакивать, завлеку любезностью и… и… наконец, докажу им, что я не компания этому Эзопу, этому шуту, этому пьеро и попался впросак точно так же, как и они все…»

Спорные же порубки в лесу и эту ловлю рыбы (где все это – он и сам не знал) он решил им уступить окончательно, раз навсегда, сегодня же, тем более что все это очень немногого стоило, и все свои иски против монастыря прекратить.

Все эти благие намерения еще более укрепились, когда они вступили в столовую отца игумена. Столовой у того, впрочем, не было, потому что было у него всего по-настоящему две комнаты во всем помещении, правда гораздо обширнейшие и удобнейшие, чем у старца. Но убранство комнат также не отличалось особым комфортом: мебель была кожаная, красного дерева, старой моды двадцатых годов; даже полы были некрашеные; зато все блистало чистотой, на окнах было много дорогих цветов; но главную роскошь в эту минуту, естественно, составлял роскошно сервированный стол, хотя, впрочем, и тут говоря относительно: скатерть была чистая, посуда блестящая; превосходно выпеченный хлеб трех сортов, две бутылки вина, две бутылки великолепного монастырского меду и большой стеклянный кувшин с монастырским квасом, славившимся в околотке. Водки не было вовсе. Ракитин повествовал потом, что обед приготовлен был на этот раз из пяти блюд: была уха со стерлядью и с пирожками с рыбой; затем разварная рыба, как-то отменно и особенно приготовленная; затем котлеты из красной рыбы, мороженое и компот и, наконец, киселек вроде бланманже. Все это пронюхал Ракитин, не утерпев и нарочно заглянув на игуменскую кухню, с которою тоже имел свои связи. Он везде имел связи и везде добывал языка. Сердце он имел весьма беспокойное и завистливое. Значительные свои способности он совершенно в себе сознавал, но нервно преувеличивал их в своем самомнении. Он знал наверно, что будет в своем роде деятелем, но Алешу, который был к нему очень привязан, мучило то, что его друг Ракитин бесчестен и решительно не сознает того сам, напротив, зная про себя, что он не украдет денег со стола, окончательно считал себя человеком высшей честности. Тут уж не только Алеша, но и никто бы не мог ничего сделать.

– Экой вздор! Экой вздор! – восклицал озадаченный Ракитин.

– Принимай, Ракитка, долг, небось не откажешься, сам просил. – И швырнула ему кредитку.

– Еще б отказаться, – пробасил Ракитин, видимо сконфузившись, но молодцевато прикрывая стыд, – это нам вельми на руку будет, дураки и существуют в профит умному человеку.

– А теперь молчи, Ракитка, теперь все, что буду говорить, не для твоих ушей будет. Садись сюда в угол и молчи, не любишь ты нас, и молчи.

– Да за что мне любить-то вас? – не скрывая уже злобы, огрызнулся Ракитин. Двадцатипятирублевую кредитку он сунул в карман, и пред Алешей ему было решительно стыдно. Он рассчитывал получить плату после, так чтобы тот и не узнал, а теперь от стыда озлился. До сей минуты он находил весьма политичным не очень противоречить Грушеньке, несмотря на все ее щелчки, ибо видно было, что она имела над ним какую-то власть. Но теперь и он рассердился:

– Любят за что-нибудь, а вы что мне сделали оба?

– А ты ни за что люби, вот как Алеша любит.

– А чем он тебя любит, и что он тебе такого показал, что ты носишься?

Грушенька стояла среди комнаты, говорила с жаром, и в голосе ее послышались истерические нотки.

– Молчи, Ракитка, не понимаешь ты ничего у нас! И не смей ты мне впредь ты говорить, не хочу тебе позволять, и с чего ты такую смелость взял, вот что! Садись в угол и молчи, как мой лакей. А теперь, Алеша, всю правду чистую тебе одному скажу, чтобы ты видел, какая я тварь! Не Ракитке, а тебе говорю. Хотела я тебя погубить, Алеша, правда это великая, совсем положила; до того хотела, что Ракитку деньгами подкупила, чтобы тебя привел. И из чего такого я так захотела? Ты, Алеша, и не знал ничего, от меня отворачивался, пройдешь – глаза опустишь, а я на тебя сто раз до сего глядела, всех спрашивать об тебе начала. Лицо твое у меня в сердце осталось: «Презирает он меня, думаю, посмотреть даже на меня не захочет». И такое меня чувство взяло под конец, что сама себе удивляюсь: чего я такого мальчика боюсь? Проглочу его всего и смеяться буду. Обозлилась совсем. Веришь ли тому: никто-то здесь не смеет сказать и подумать, чтоб к Аграфене Александровне за худым этим делом прийти; старик один только тут у меня, связана я ему и продана, сатана нас венчал, зато из других – никто. Но на тебя глядя, положила: его проглочу. Проглочу и смеяться буду. Видишь, какая я злая собака, которую ты сестрой своею назвал! Вот теперь приехал этот обидчик мой, сижу теперь и жду вести. А знаешь, чем был мне этот обидчик? Пять лет тому как завез меня сюда Кузьма – так я сижу, бывало, от людей хоронюсь, чтоб меня не видали и не слыхали, тоненькая, глупенькая, сижу да рыдаю, ночей напролет не сплю – думаю: «И уж где ж он теперь, мой обидчик? Смеется, должно быть, с другою надо мной, и уж я ж его, думаю, только бы увидеть его, встретить когда: то уж я ж ему отплачу, уж я ж ему отплачу!» Ночью в темноте рыдаю в подушку и все это передумаю, сердце мое раздираю нарочно, злобой его утоляю: «Уж я ж ему, уж я ж ему отплачу!» Так, бывало, и закричу в темноте. Да как вспомню вдруг, что ничего-то я ему не сделаю, а он-то надо мной смеется теперь, а может, и совсем забыл и не помнит, так кинусь с постели на пол, зальюсь бессильною слезой и трясусь-трясусь до рассвета. Поутру встану злее собаки, рада весь свет проглотить. Потом, что ж ты думаешь: стала я капитал копить, без жалости сделалась, растолстела – поумнела, ты думаешь, а? Так вот нет же, никто того не видит и не знает во всей вселенной, а как сойдет мрак ночной, все так же, как и девчонкой, пять лет тому, лежу иной раз, скрежещу зубами и всю ночь плачу: «Уж я ж ему, да уж я ж ему, думаю!» Слышал ты это все? Ну так как же ты теперь понимаешь меня: месяц тому приходит ко мне вдруг это самое письмо: едет он, овдовел, со мной повидаться хочет. Дух у меня тогда весь захватило, Господи, да вдруг и подумала: а приедет да свистнет мне, позовет меня, так я как собачонка к нему поползу битая, виноватая! Думаю это я и сама себе не верю: «Подлая я аль не подлая, побегу я к нему аль не побегу?» И такая меня злость взяла теперь на самое себя во весь этот месяц, что хуже еще, чем пять лет тому. Видишь ли теперь, Алеша, какая я неистовая, какая я яростная, всю тебе правду выразила! Митей забавлялась, чтобы к тому не бежать. Молчи, Ракитка, не тебе меня судить, не тебе говорила. Я теперь до вашего прихода лежала здесь, ждала, думала, судьбу мою всю разрешала, и никогда вам не узнать, что у меня в сердце было. Нет, Алеша, скажи своей барышне, чтоб она за третьеводнишнее не сердилась!.. И не знает никто во всем свете, каково мне теперь, да и не может знать… Потому я, может быть, сегодня туда с собой нож возьму, я еще того не решила…

И, вымолвив это «жалкое» слово, Грушенька вдруг не выдержала, не докончила, закрыла лицо руками, бросилась на диван в подушки и зарыдала как малое дитя. Алеша встал с места и подошел к Ракитину.

– Миша, – проговорил он, – не сердись. Ты обижен ею, но не сердись. Слышал ты ее сейчас? Нельзя с души человека столько спрашивать, надо быть милосерднее…

Алеша проговорил это в неудержимом порыве сердца. Ему надо было высказаться, и он обратился к Ракитину. Если б не было Ракитина, он стал бы восклицать один. Но Ракитин поглядел насмешливо, и Алеша вдруг остановился.

– Это тебя твоим старцем давеча зарядили, и теперь ты своим старцем в меня и выпалил, Алешенька, Божий человечек, – с ненавистною улыбкой проговорил Ракитин.

– Не смейся, Ракитин, не усмехайся, не говори про покойника: он выше всех, кто был на земле! – с плачем в голосе прокричал Алеша. – Я не как судья тебе встал говорить, а сам как последний из подсудимых. Кто я пред нею? Я шел сюда, чтобы погибнуть, и говорил: «Пусть, пусть!» – и это из-за моего малодушия, а она через пять лет муки, только что кто-то первый пришел и ей искреннее слово сказал, – все простила, все забыла и плачет! Обидчик ее воротился, зовет ее, и она все прощает ему, и спешит к нему в радости, и не возьмет ножа, не возьмет! Нет, я не таков. Я не знаю, таков ли ты, Миша, но я не таков! Я сегодня, сейчас этот урок получил… Она выше любовью, чем мы… Слышал ли ты от нее прежде то, что она рассказала теперь? Нет, не слышал; если бы слышал, то давно бы все понял… и другая, обиженная третьего дня, и та пусть простит ее! И простит, коль узнает… и узнает… Эта душа еще не примиренная, надо щадить ее… в душе этой может быть сокровище…

Алеша замолк, потому что ему пересекло дыхание. Ракитин, несмотря на всю свою злость, глядел с удивлением. Никогда не ожидал он от тихого Алеши такой тирады.

– Вот адвокат проявился! Да ты влюбился в нее, что ли? Аграфена Александровна, ведь постник-то наш и впрямь в тебя влюбился, победила! – прокричал он с наглым смехом.

Грушенька подняла с подушки голову и поглядела на Алешу с умиленною улыбкой, засиявшею на ее как-то вдруг распухшем от сейчашних слез лице.

– Оставь ты его, Алеша, херувим ты мой, видишь, он какой, нашел кому говорить. Я, Михаил Осипович, – обратилась она к Ракитину, – хотела было у тебя прощения попросить за то, что обругала тебя, да теперь опять не хочу. Алеша, поди ко мне, сядь сюда, – манила она его с радостною улыбкой, – вот так, вот садись сюда, скажи ты мне (она взяла его за руку и заглядывала ему, улыбаясь, в лицо), – скажи ты мне: люблю я того или нет? Обидчика-то моего, люблю или нет? Лежала я до вас здесь в темноте, все допрашивала сердце: люблю я того или нет? Разреши ты меня, Алеша, время пришло; что положишь, так и будет. Простить мне его или нет?

– Да ведь уж простила, – улыбаясь проговорил Алеша.

– А и впрямь простила, – вдумчиво произнесла Грушенька. – Экое ведь подлое сердце! За подлое сердце мое! – схватила она вдруг со стола бокал, разом выпила, подняла его и с размаха бросила на пол. Бокал разбился и зазвенел. Какая-то жестокая черточка мелькнула в ее улыбке.

– А ведь, может, еще и не простила, – как-то грозно проговорила она, опустив глаза в землю, как будто одна сама с собой говорила. – Может, еще только собирается сердце простить. Поборюсь еще с сердцем-то. Я, видишь, Алеша, слезы мои пятилетние страх полюбила… Я, может, только обиду мою и полюбила, а не его вовсе!

– Ну не хотел бы я быть в его коже! – прошипел Ракитин.

– И не будешь, Ракитка, никогда в его коже не будешь. Ты мне башмаки будешь шить, Ракитка, вот я тебя на какое дело употреблю, а такой, как я, тебе никогда не видать… Да и ему, может, не увидать…

– Ему-то? А нарядилась-то зачем? – ехидно поддразнил Ракитин.

– Не кори меня нарядом, Ракитка, не знаешь еще ты всего моего сердца! Захочу, и сорву наряд, сейчас сорву, сию минуту, – звонко прокричала она. – Не знаешь ты, для чего этот наряд, Ракитка! Может, выйду к нему и скажу: «Видал ты меня такую аль нет еще?» Ведь он меня семнадцатилетнюю, тоненькую, чахоточную плаксу оставил. Да подсяду к нему, да обольщу, да разожгу его: «Видал ты, какова я теперь, скажу, ну так и оставайся при том, милостивый государь, по усам текло, а в рот не попало!» – вот ведь к чему, может, этот наряд, Ракитка, – закончила Грушенька со злобным смешком. – Неистовая я, Алеша, яростная. Сорву я мой наряд, изувечу я себя, мою красоту, обожгу себе лицо и разрежу ножом, пойду милостыню просить. Захочу, и не пойду я теперь никуда и ни к кому, захочу – завтра же отошлю Кузьме все, что он мне подарил, и все деньги его, а сама на всю жизнь работницей поденной пойду!.. Думаешь, не сделаю я того, Ракитка, не посмею сделать? Сделаю, сделаю, сейчас могу сделать, не раздражайте только меня… а того прогоню, тому шиш покажу, тому меня не видать!

Последние слова она истерически прокричала, но не выдержала опять, закрыла руками лицо, бросилась в подушку и опять затряслась от рыданий. Ракитин встал с места.

– Пора, – сказал он, – поздно, в монастырь не пропустят.

Грушенька так и вскочила с места.

– Да неужто ж ты уходить, Алеша, хочешь! – воскликнула она в горестном изумлении, – да что ж ты надо мной теперь делаешь: всю воззвал, истерзал, и опять теперь эта ночь, опять мне одной оставаться!

– Не ночевать же ему у тебя? А коли хочет – пусть! Я и один уйду! – язвительно подшутил Ракитин.

– Молчи, злая душа, – яростно крикнула ему Грушенька, – никогда ты мне таких слов не говорил, какие он мне пришел сказать.

– Что он такое тебе сказал? – раздражительно проворчал Ракитин.

– Не знаю я, не ведаю, ничего не ведаю, что он мне такое сказал, сердцу сказалось, сердце он мне перевернул… Пожалел он меня первый, единый, вот что! Зачем ты, херувим, не приходил прежде, – упала вдруг она пред ним на колени, как бы в исступлении. – Я всю жизнь такого, как ты, ждала, знала, что кто-то такой придет и меня простит. Верила, что и меня кто-то полюбит, гадкую, не за один только срам!..

– Что я тебе такого сделал? – умиленно улыбаясь, отвечал Алеша, нагнувшись к ней и нежно взяв ее за руки, – луковку я тебе подал, одну самую малую луковку, только, только!..

И, проговорив, сам заплакал. В эту минуту в сенях вдруг раздался шум, кто-то вошел в переднюю; Грушенька вскочила как бы в страшном испуге. В комнату с шумом и криком вбежала Феня.

В произведениях Достоевского встречается несколько женских типажей. Женщина, которую унизили в молодости, — один из них. Грушенька (Аграфена Александровна Светлова) принадлежит к их числу.

Грушеньку («Братья Карамазовы») можно рассматривать как «второе издание» Настасьи Филипповны из «Идиота». Действительно, этих персонажей многое роднит: обе они — содержанки, обе считают себя за грешниц, обе обладают обостренным чувством собственного достоинства, ввиду которого они решительно реагируют на нанесенные им оскорбления.

Вместе с тем при внимательном чтении обнаруживается, что в трактовках этих персонажей имеются и определенные различия. Сама того не зная, Настасья Филипповна воспитывалась под покровительством богатого сладострастника, и утеря девичьей чистоты оставила в ее душе такой ужасный шрам, что она постоянно использует его в качестве оправдания той жизни, которую ведет. Ее мысли не обращены к будущему, она занята переживанием нанесенных ей обид. И эти переживания можно квалифицировать как разновидность болезни.

Что до Грушеньки («Братья Карамазовы»), то она тоже готова к отпору по отношению к своим обидчикам, и в ней явлено нечто дьявольское, но это не столько следствие затаенной злобы по отношению к прошлому, сколько непосредственный гнев на человека, с которым она имеет дело сейчас. Женщина благородного происхождения — Катерина Ивановна — является ее соперницей в любовных делах с Дмитрием. После того как Грушеньке удается провести ее и сбить с нее спесь, она разражается радостным смехом («Глаза ее горели, губы смеялись, но добродушно, весело смеялись») — в этой добродушной радости видна ее «демократическая» составляющая. В отличие от Настасьи Филипповны, она не упивается нанесенными ей обидами, не сыплет соль на раны, не использует свою несчастную судьбу в качестве предлога для проявления своей агрессии. Она не предается бесплодному и мазохистскому нарциссизму, не считает этот мир ужасным.

Случилось так, что Грушенька стала содержанкой старой лисы — купца Кузьмы Самсонова. После расставания с ним она не испытывает злобы по отношению к этому старику, который длительное время был ее «патроном». Она говорит о том, что готова хоть завтра вернуть ему все то, что он подарил ей, но в то же самое время дает купцу деловые советы. В Настасье Филипповне отсутствует такая естественность и простота — по отношению к своему «патрону» — Тоцкому — она испытывает только ненависть, она ведет себя вызывающе и по-мазохистски, с болезненным восприятием «чистого» и «нечистого». В приличном обществе к Грушеньке («Братья Карамазовы») относятся с предубеждением, но она не прекращает отношений со стариком, с которым долгое время имела дело, она не брезгует поговорить с ним. В этом явлена ее широта, способность к общей жизни. Ее юные служанки относятся к ней с любовью.

Ракитин (младший двоюродный брат Грушеньки) — расчетливый молодой человек, который озабочен только своей карьерой. Грушенька считает его человеком неприятным, но отношений с ним не порывает.

Да, Грушенька чиста душой и уравновешенна, но она вовсе не аскетична, она распутна и распущена. Однако в ней нет и яда, и она не строит злокозненных планов. Скорее, наоборот: в ней есть дерзость, но она обладает своеобразной благочестивостъю, которая позволяет ей ощущать, что такое справедливость. Это хорошо видно в сцене встречи с Алёшей. Она не издевается над Алёшей, который скорбит о скончавшемся старце Зосиме. Она осознает, что есть высокий мир, к которому необходимо приблизиться, она знает, что следует перед ним трепетать.

Достоевский неоднократно отмечает, что Грушенька — женщина гордая и без задних мыслей. Именно поэтому она ведет себя столь вызывающе по отношению к своим врагам.

Пять лет назад у этой героини был любовник — офицер-поляк, шляхтич, который оставил ее. И вот Грушенька вдруг получает от него неожиданную весточку. И тогда она бросает все свои дела и бросается к нему. Она чиста и обладает настоящими чувствами — несмотря на то, что он жестоко обошелся с ней, она не таит злобы и отправляется в Мокрое, где он ожидает ее. Теперь, однако, оказалось, что он не «сокол», а «селезень». У Грушеньки нет жалости по отношению к этому опустившемуся мужчине. Под влиянием винных паров эта гордая женщина бросает ему презрительные слова и плачет. Но после того, как она выпускает пар, Грушенька совершает честное признание по отношению к Дмитрию (который стал подозреваемым в убийстве из-за нее) и принимает решение связать свою судьбу с этим несчастным человеком.

Та злоба, которая есть в Грушеньке («Братья Карамазовы»), объясняется не ее вторым нутром или же чувством долга — она такова, как она есть от природы. Среди персонажей Достоевского — не так много женщин, которых воспринимаешь как «несломленных». Это Елизавета Епанчина («Идиот»), Катерина Захлебинина («Вечный муж»), Татьяна Пруткова («Подросток»). Ни одна из этих женщин не является «главной героиней». По сравнению с этими персонажами, Грушенька обладает характером намного более несдержанным и «природным». Достоевский отмечает, что такое сочетание встречается нечасто.

Дмитрий избавляется от своего эгоизма при помощи теплого воспоминания о подаренных ему орехах. У Грушеньки тоже имеется подобное воспоминание. Этот рассказ она услышала от одной крестьянки — история о том, что помочь страждущим в аду можно с помощью луковички. Грушеньке очень нравится эта история. Вообще-то она бежит общества честных людей, но эта поучительная история запала ей в память, она приносит ей душевный покой, и — вне зависимости от ее воли — спасает от равнодушия и глупой гордыни.

Достоевский полагал, что детские «хорошие воспоминания» имеют для человека чрезвычайно большое значение. Это особенно хорошо видно по последним годам Достоевского. «Без зачатков положительного и прекрасного нельзя выходить человеку в жизнь из детства» («Дневник писателя», июль-август 1877 г.) В письме к П. Л. Озмидову (18 августа 1880) он прямо говорит: «Впечатления же прекрасного именно необходимы в детстве». В «Братьях Карамазовых» старец Зосима свидетельствует: умерший семнадцатилетним его старший брат Маркел велел ему, Зосиме (ему было тогда девять лет), жить вместо него. «Ну, говорит, ступай теперь, играй, и живи за меня!» И это воспоминание служило ему в качестве жизненной подпоры. Зосима любит Алёшу Карамазова, он относится к нему, как к своему духовному последователю — именно потому, что он так напоминает ему его покойного брата. Алёша жарко говорит о том же самом перед школьниками, которые обожают его: добрые воспоминания оберегают и взращивают человека, они придают смысл его жизни, помогают преодолеть смерть, укрепляют человеческие узы. Эти идеи находят конкретное преломление в образе Грушеньки.

Таким образом, в Грушеньке («Братья Карамазовы») есть необходимая жизненная сила, она способна к совместному бытию с другими людьми, она любит свет, она решительна. Да, она распутна, но все-таки в ней видна чистота, и она очень боится сделать что-нибудь по-настоящему гадкое.

Дмитрий считает, что она «русская, вся до косточки русская», и мы знаем, что в последние годы своей жизни Достоевский думал о русской женщине именно так: витальная, эмоциональная, прямодушная.

Считается, что в Грушеньке видна и Мария Египетская. Эта святая появляется в «Золотой легенде» Иакова Ворагинского, она была канонизирована и в русской православной традиции. Мария была известной всем блудницей в Александрии, но когда очутилась в Иерусалиме, то искренне покаялась в своих грехах, потом удалилась в пустыню и горячо молилась о своем спасении в течении сорока семи лет. Достоевский пишет о ней в «Подростке» и в своем письме к Ю. Ф. Абазе (15 июня 1880). Иеромонах Зосима выслушивает ее. Мария же на его глазах возносится, а он распростирается на земле.

Достоевский реализует тему блудничества и обращения к богу в Дмитрии и Грушеньке. О Дмитрии он часто говорит «совсем, как дитя», и это же определение часто употребляется и по отношению к Грушеньке.



Рассказать друзьям