Приложение. У Тихона

💖 Нравится? Поделись с друзьями ссылкой

М. Армалинский

ДОСТОЕВСКИЙ У ТИХОНА, АРМАЛИНСКИЙ У МАТРЁШИ

Фабула самой запретной части в самой крамольной главе "У Тихона" из романа "Бесы" лапидарно такова: красивый злодей Ставрогин, соблазняет соседскую девочку Матрёшу, которая вскоре вешается.
Общепринятое мнение состоит в том, что повесилась Матрёша из-за произведённого над ней "надругательства". А я попытаюсь выяснить, в чём состояло это надругательство. В совращении или в чём другом.
Близкий друг Достоевского Страхов и разные другие сообщали да сплетничали, будто Достоевский сам с девочкой ласкался. Но, к разочарованию читающих эти строки, меня эта сторона дела здесь не интересует. Было-не было, но в мыслях это он всё прокрутил как следует, и этого мысленного, романного построения мне вполне достаточно, чтобы выявить суть дела.
Основываясь только на тексте, хотелось бы, конечно, чтобы он был достоверный, чтобы это была авторская рукопись, но увы, хотя глава "У Тихона", дошла до нас в двух источниках, ни один из них не даёт полного, неискажённого, изначального текста (12-237). Рукописных источников не сохранилось, а только гранки с правкой Достоевского, да копия сделанная рукой его жены с неизвестной рукописи. Сами же рукописи предусмотрительно пропали. Копия Анны Григорьевны - это женино благожелательное искажение первоисточника, и об этой копии говорить не стоит, ибо всё смягчено, замазано. Поэтому буду полагаться только на первый источник.
Глава "У Тихона" мыслилась Достоевским как композиционный и идейный центр романа, но уже набранная в корректуре была отвергнута редакцией "Русского вестника", где печатались "Бесы". (Поговаривали, что Достоевский якобы сам отказался печатать эту главу из-за возможного возникновения сплетен). Друзья, которым Достоевский читал эту главу вслух тоже нашли, что она "чересчур реальна". (12-239)
После первого отказа печатать главу Достоевский написал несколько переделок и снова отсылал их в редакцию. Об одной он сообщает в письме: "Всё очень скабрезное выкинуто, главное сокращено..." (12-240) В изложении жены был и такой вариант переделки, будто сцена с девочкой происходила в бане и тут же она замечает в скобках, "истинное происшествие, о котором мужу кто-то рассказывал". Уж конечно, мудрый муж рассказывает жене про свои сексуальные приключения только в третьем лице: по Страхову, дело происходило именно в бане. В сцене этой принимала преступное участие "гувернантка"... (см. "Урок гитары" General Erotic 4)
В книжное издание Достоевский главу "У Тихона" уже не включал, будучи уверен, что цензура её не пропустит. При жизни Достоевского она так и не была напечатана. А в посмертных изданиях глава "У Тихона" под предлогом недостоверности текста, как правило, не включалась в роман, и в лучшем случае, публиковалась после текста "Бесов" как приложение.
Можно использовать по меньшей мере два подхода к событиям, описанным в главе "У Тихона": принять всё как есть и анализировать эти события как реально присходившие или принимать выборочно, утверждая, что многое выдумка и "так не бывает". Я сделаю вид, что верю каждому слову Достоевского, но просто буду внимательно смотреть, что же это за слова и что за ними скрывается.
Прежде всего посмотрим, кто такая Матрёша и что за жизнь у неё была. Матрёше было, по описанию Ставрогина, "лет четырнадцать, совсем ребёнок на вид." (11-13) А затем в конце своей исповеди он говорит о Матрёше: "десятилетнее существо" (11-22) Так сам толком разобраться и не мог или в конце хотел сам себя побольше "побить" более молодым возрастом соблазнённой. Или возвысить? Жизнь Матрёши была грустной. "Мать её любила, но часто била и по их привычке ужасно кричала по бабьи." Связь любви и битья по русской поговорке "кого люблю, того и бью" опасна тем, что чем сильнее любовь, тем сильнее битьё, а значит тем тяжелее увечья. И поэтому самая сильная любовь приравнивается к забиванию до смерти. В тексте нигде не показана непосредственно "любовная" сторона материнской любви, а что касается битья, то оно почти не прекращается. Мать "кричала на ребёнка... за пропажу какой-то тряпки... и даже отодрала за волосы". А когда тряпка нашлась, "матери не понравилось, что дочь не попрекнула за битьё даром, и она замахнулась на неё кулаком..." Потом, когда Ставрогин спровоцировал подозрение о краже, мать "бросилась к венику, нарвала из него прутьев и высекла ребёнка до рубцов..." Чуть позже мать..."хлестнула её два раза по щеке за то, что вбежала в квартиру "сломя голову." Так что никаких сомнений не возникает, что тепла, нежности, ласки Матрёша в своей жизни видела негусто.

Соблазнение
Эту сцену следует воспроизвести дословно, чтобы ясно было, что к чему. Изложение происшедшего состоит в основном из фактов, и не загрязнено болезненной авторско-Ставрогинский рефлексией на них, которой нафаршировано всё последующее повествование. А с фактами можно поработать. Итак:
"... Я тихо сел подле на полу. Она взрогнула и сначала неимоверно испугалась и вскочила. Я взял её руку и тихо поцеловал, пригнул её опять на скамейку и стал смотреть ей в глаза. То, что я поцеловал ей руку, вдруг рассмешило её, как дитю, но только на одну секунду, потому что она стремительно вскочила в другой раз, и уже в таком испуге, что судорога прошла по её лицу. Она смотрела на меня до ужаса неподвижными глазами, а губы стали дёргаться, чтобы заплакать, но всё-таки не закричала. Я опять стал целовать ей руки, взяв её себе на колени, целовал ей лицо и ноги. Когда я поцеловал ноги, она вся отдёрнулась и улыбнулась как от стыда, но какою-то кривою улыбкой. Всё лицо вспыхнуло стыдом. Я что-то всё шептал ей. Наконец вдруг случилась такая странность, которую я никогда не забуду и которая привела меня в удивление: девочка обхватила меня за шею руками и начала вдруг ужасно целовать сама. Лицо её выражало совершенное восхищение. Я чуть не встал и не ушёл - так это было мне неприятно в таком крошечном ребёнке - от жалости. Но я преодолел внезапное чувство моего страха и остался. Когда всё кончилось, она была смущена. Я не пробовал её разуверять и уже не ласкал её. Она глядела на меня, робко улыбаясь. Лицо её мне показалось вдруг глупым. Смущение быстро с каждою минутой овладевало ею всё более и более. Наконец она закрыла лицо руками и стала в угол лицом к стене неподвижно." (11-16)
А теперь я в скобках прокомментирую события и проставлю акценты.
"... Я тихо сел подле на полу. Она взрогнула и сначала неимоверно испугалась и вскочила. (Конечно, испугаешься, когда кто-то подкрадывается и вдруг оказывается перед тобой). Я взял её руку и тихо поцеловал (Достоевский под повторяющимся "тихо" видно имеет в виду, что не чмокал, а целовал без лишних звуков, нежно, мокро), пригнул её опять на скамейку и стал смотреть ей в глаза (тоже мне, гипнотизёр - но девушки любят, чтобы им в глаза смотрели влюблённо, то есть с желанием). То, что я поцеловал ей руку, вдруг рассмешило её, как дитю (отчего ж "как дитю"? - любая девка из простонародья тоже бы рассмеялась - кто им в жизни руку целовал-то, а тут ещё красавец-мужчина целует ей руку, как даме, да ещё и непривычно приятно, коль целует как надо), но только на одну секунду, потому что она стремительно вскочила в другой раз, и уже в таком испуге (сначала неожиданный поцелуй руки, что смешно, а потом приятные ощущения от поцелуя сработали - вот и встрепенулась от новых чувств), что судорога прошла по её лицу (судорога узнавания наслаждения). Она смотрела на меня до ужаса неподвижными глазами, а губы стали дёргаться, чтобы заплакать, но всё-таки не закричала (перепугавшись судороги, Ставрогин приостановил поцелуи да ласки, и Матрёша заволновалась - что же будет дальше? - типичная реакция юной девушки, когда соблазнение вдруг прерывается, чуть начавшись). Я опять стал целовать ей руки (сообразил-таки), взяв её себе на колени, целовал ей лицо (по-видимому, не только в лоб) и ноги (наверно, не пятки, а там, где начинаются). Когда я поцеловал ноги, она вся отдёрнулась и улыбнулась как от стыда, но какою-то кривою улыбкой (это Матрёшина первая в жизни улыбка, связанная с наслаждением, доставляемым мужчиной, вот улыбка ещё и не оформилась в похотливую, а смотрится кривой). Всё лицо вспыхнуло стыдом (вполне нормальная реакция на первое целование ног, выше пяток). Я что-то всё шептал ей (небось, что любит, что как она красива). Наконец вдруг случилась такая странность (Достоевский всё пытается представить Ставрогина чрезвычайным развратником, а у него торчат уши самого Достоевского, у которого было с дюжину-две женщин, да и то, видно, впопыхах), которую я никогда не забуду и которая привела меня в удивление: девочка обхватила меня за шею руками и начала вдруг ужасно целовать сама (Ставрогина как представителя облапошенного большинства не удивило бы вовсе, если бы девочка выразила отвращение, сопротивлялась, кричала о помощи - его удивляет, что она способна быть благодарна за неведомое наслаждение, которое она испытывала, и отвечать взаимностью, "ужасно" целуя). Лицо её выражало совершенное восхищение (радовался бы, дурак!). Я чуть не встал и не ушёл - так это было мне неприятно (наслаждение вызывает неприязнь, страдание - вот это по Достоевскому) в таком крошечном ребёнке (14 лет не крошечный - Джульетта, которой общество фальшиво восхищается, была того же возраста, но ей прощают наслаждение только оттого, что она покончила с собой) - от жалости (ему жалко девушку, из-за того, что она испытывает наслаждение и счастлива, а когда она страдала на его глазах - это для Ставрогина было в порядке вещей). Но я преодолел внезапное чувство моего страха (вот именно, страха - это основное чувство, которое им руководило, а потом вызывало и ненависть и раскаяние. Страха, что его прихватят за девочку) и остался. Когда всё кончилось, она была смущена (уж не в упрёк ли и это он ей ставит?). Я не пробовал её разуверять и уже не ласкал её (то есть не как развратник, который бы продолжал ласкать, а как обыкновенный жлобина: кончил - и бежать). Она глядела на меня, робко улыбаясь (конечно же, робко надеялась на продолжение ласки). Лицо её мне показалось вдруг глупым (да просто похоть у Ставрогина иссякла, вот и кажется ему всё ненужным, глупым, страшным). Смущение быстро с каждою минутой овладевало ею всё более и более (начала тревожиться, что отнята у неё радость, что ещё чего доброго и бить начнёт). Наконец она закрыла лицо руками и стала в угол лицом к стене неподвижно (как женщина, потерявшая надежду на продолжение, часто отворачивается спиной к мужчине, в котором разочаровалась).
В тексте не говориться конкретно, что же Ставрогин сделал с девочкой в промежутке времени от целования её ног до когда "всё кончилось", но в подготовительных материалах используется фраза "исповедует подлость с ребёнком (изнасиловал)". Достоевский поясняет слово "подлость", и потому недомолвка снимается. Да и другая характеристика в заметках: "Из страсти к мучительству изнасиловал ребёнка" (11-153) Но в насилии ли состоит мучительство, если следовать описанию случившегося? Вовсе нет, насилия и в помине не было, была ласка, было наслаждение и девочка радовалась, целовала в ответ. Надругательство было в резком лишении Матрёши этого наслаждения, в пренебрежении девочкой, в побеге от неё. Это многократный литературно-жизненный вариант "соблазнённой и покинутой", а самоубийством занимались в подобной ситуации особи женского пола и значительно постарше Матрёши. Но Достоевский с помощью Ставрогина начинает накручивать чушь, которая девочке и в голову придти не может - всё своё мужское убожество и слабость, Ставрогин переиначивает в религиозные красивости - вот как он удобно для себя устраивает объяснение Матрёшиной смятённости:
"Наверное ей показалось в конце концов, что она сделала неимоверное преступление и в нём смертельно виновата, - "бога убила"" (11-16)
Самое сильное чувство, которое испытывает Ставрогин после соблазнения Матрёши, это страх: "К вечеру я опять почувствовал страх, но уже несравненно сильнее. Конечно, я мог отпереться, но меня могли и уличить. Мне мерещилась каторга." Как следствие этого страха, вторым по силе чувством у него возникла ненависть, которая являлась проекцией собственного страха вовне: "...я возненавидел её до того, что решился убить. Главная ненависть моя была при воспоминании об её улыбке." Примечательно, что именно в этой ненависти обыватель мог бы солидаризироваться со Ставрогиным. Ведь в те времена господствовало мнение, что приличная женщина не должна испытывать наслаждение при половом акте, а оставаться безразличной, уступая мужу и лишь для продолжения рода. Если женщина смела испытывать наслаждение, то она считалась развратной, извращённой, ибо наслаждение, по научно-религиозным данным того времени, могла испытвать только публичная женщина. А тут ещё такой удар по психике "опытного" развратника: совсем юная девушка смеет улыбаться и ощущать приятность - ну как тут не возненавидеть такую малолетнюю развратницу. (Продолжительные аплодисменты высоконравственной публики.)
Помимо резкого обрывания наслаждения Матрёши и лишения её надежды на продолжение, Ставрогин подверг Матрёшу испытанию ужасному, особенно для такой юной души - ревности. К Ставрогину пришла его любовница, горничная Нина, и Матрёша была свидетельницей его ласки, даримой другой женщине.
"В углу их каморки я заметил Матрёшу. Она стояла и смотрела на мать и на гостью неподвижно... Я приласкал Нину и запер дверь к хозяйке, чего давно не делал, так что Нина ушла совершенно обрадованная." (11-17)
Потом, когда через несколько дней Ставрогин вернулся в свою квартиру, он сделал вид, что не замечает Матрёшу, у которой к тому времени появился жар. Матрёша сама подошла к его двери.
"Она вдруг часто закивала на меня головой, как кивают, когда укоряют, и вдруг подняла на меня свой маленький кулачок и начала грозить им мне с места."
Ставрогин, как повелось, испугался и после робкой безуспешной попытки заговорить с Матрёшей убежал. А убитая Матрёша пошла и повесилась.
Причиной того, что Матрёша грозила кулачком, и её самоубийства принято считать соблазнение её Ставрогиным. Тогда как тепрь, я думаю, очевидно для любого зрячего, что не соблазнение, а отсутствие его продолжения стало причиной наивной ургозы Ставрогину и самоубийства отчаявшейся Матрёши. Сколько женщин обозлеваются на своих мужей, половая жизнь которых состоит из преждевременного семяизвержения - сколько их, женщин, гроизит кулачком и впадает в невротические состояния? Но у взрослой, обманутой в наслаждении женщины есть возможность взять любовника, развестись и т. п. А тут девочка, которая испытывала в жизни только побои и грубость, ошеломлённая первым наслаждением и нежностью, вкусившая эту прелесть, исходящую из единственного (как она была уверена) источника, и всю эту единственную и краткую радость у неё ледяно и безнадёжно отняли да ещё продемострировали, что всё это будет отдано другой женщине. Так что преступление Ставрогина состояло вовсе не в том, что он доставил наслаждение девочке, а в том, что он этого наслаждения её издевательски лишил. Сами описанные действия, от которых если не шарахаться, а внимательно посмотреть, помимо воли Достоевского опровергают общенародный предрассудок о поступке Ставрогина. Поэтому в "Бесах" Достоевский решил устроить морально выдержанный конец, с его точки зрения, по-христиански справедливый: Матрёша кончает с собой - точно так же удобно разрешая смертью все несоответствия, как раскололся Раскольников, которого Достоевский заставил без всяких оснований признаться в идеально совершённом преступлении, как Ильф и Петров, под давлением советской морали, принудили Бендера под конец стать простофилей и мучиться добытым миллионом.
Непредвзятое прочтение истории с Матрёшей вскрывает неспособность даже Достоевского переиначить жизнь, которая существует, не соизмеряясь ни с христианскими, ни с какими иными критериями. Соблазнив Матрёшу, дав ей ласку и наслаждение, Ставрогин совершил свой самый благородный поступок. Кто знает, если бы Ставрогин не побоялся преследования по закону, то он бы не бежал Матрёши, а увёз бы её, полюбил бы её, добрую, юную и, глядишь, переродился бы из своего зла в добро. Русский Пигмалион получился бы. Но получился, как всегда, Фердыщенко.
Цитируется по изданию: Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений в тридцати томах. Ленинград, "Наука" том 11, 1974 год (обозначается как 11) том 12, 1975 год (обозначается как 12) В ссылках после номера тома следует номер страницы.

» были задуманы, как грандиозный иконный диптих: темной створке противополагалась светлая; демонической личности – «положительно-прекрасный человек». Христианский идеал красоты воплощает архиерей Тихон, образ которого Достоевский «давно с восторгом принял в свое сердце». Выпадением главы «У Тихона» замысел этот был разрушен, и от диптиха осталась только темная сторона: картина ада, всеобщей гибели, бушевания бесовской метели. (Эпиграфом взяты пушкинские стихи: «В поле бес нас водит видно, да кружит по сторонам».)

У Тихона. Фрагмент из фильма «Бесы»

«Величавый» лик святителя написан благоговейно и робко. Автор признавался, что «страшно боялся» и что эта задача была ему не по силам. Но в неуверенности рисунка и аскетической строгости изображения чувствуется огромная сдержанная сила. Тихон – антитеза Ставрогину : сильному человеку противопоставляется слабый, гордому – смиренный, мудрецу века сего – юродивый. Тихон – «высокий и сухощавый человек лет 55-ти, в простом домашнем подряснике и на вид как будто несколько больной, с неопределенной улыбкой и странным, как бы застенчивым взглядом». Отец архимандрит осуждает его «в небрежном житии и чуть ли не в ереси»... «По слабости ли характера или по непростительной и несвойственной его сану рассеянности, он не сумел внушить к себе, в самом монастыре особливого уважения». Монахи о нем умалчивали, «как будто хотели утаить какую-то его слабость, может быть, юродство». У него закоренелая ревматическая болезнь в ногах и по временам, какие-то нервные судороги.

«Великолепию» Ставрогина Тихон противопоставляет свое убожество: болезненность, слабость, беспомощность и юродство. С посетителем он говорит, смущаясь и робея, «стыдливо потупляя глаза с какой-то совсем ненужной улыбкой». Гость иронически поучает его: «Вы, вы почтенный отче Тихон... Я слышал от других, – в наставники не годитесь... Вас здесь сильно критикуют. Вы, говорят, чуть увидите что-нибудь искреннее и смиренное в грешнике, тотчас приходите в восторг, каетесь и смиряетесь, а пред грешником забегаете и юлите». – «Конечно, правда, что я не умею подходить к людям. Я всегда в этом чувствовал великий мой недостаток, – со вздохом промолвил Тихон и до того простодушно, что Ставрогин посмотрел на него с улыбкой».

Тихон не проповедует смирение гордецу – он сам воплощенное смирение. Но под юродством скрывается духовная мудрость, дар ясновидения и пророчества. Он боится обидеть грешника, старается выражаться мягко, конфузится и просит прощения. Но чтение исповеди производит на него отталкивающее впечатление и в голосе его слышится «решительное негодование». Он осторожно и бережно касается больного места гостя: ничего героического нет в его исповеди – она некрасива и смешна . Произнеся этот смертный приговор над человекобогом, святитель спохватывается и умоляет его не отчаиваться в спасении. «О, не верьте тому, что не победите! – воскликнул он, спохватившись, но почти в восторге... – Всегда кончалось тем, что наипозорнейший крест становился великой славой и величайшею силою...» «Если веруете, что можете простить сами себе, и токмо сего прощения и ищете достигнуть страданием своим, то уж во все веруете... И Христос простит». Если грешник признает свой грех и мучится им, он уже вернулся к Богу. «Вам за неверие Бог простит, ибо по истине Духа Святого чтите, не зная его... Ибо нет ни слов, ни мысли в языке человеческом для выражения всех путей и поводов Агнца, «дондеже пути Его въявь не откроются нам». «Кто обнимет Его необъятного, кто поймет всего , бесконечного». Но Ставрогин не знает ни смирения, ни покаяния; его исповедь – новый вызов Богу и людям, новое возношение дьявольской гордыни. Слова «проклятого психолога» вызывают в нем неутолимую злобу. Тихон видит его обреченность. «Он стоял перед ним, сложив перед собой вперед ладонями руки и болезненная судорога, казалось, как бы от величайшего испуга прошла мгновенно по лицу его. «Я вижу... я вижу, как наяву, что никогда вы, бедный, погибший юноша, не стояли так близко к новому и еще сильнейшему преступлению, как в сию минуту!»

Бездонное смирение, застенчивая нежность, юродивая мудрость и сдержанный восторг не только идейно обозначены, но и художественно показаны в Тихоне. Духовным сокровищем своим он поделится со странником Макаром Ивановичем Долгоруким в «Подростке » и со старцем Зосимой в «Братьях Карамазовых ».

Но преобладающая черта святителя не нравственная, а эстетическая . Тихон – духоносный праведник, осиянный красотой Святого Духа. Красивая маска человекобога распадается тленом в лучах истинной красоты духа. Эстетическая сторона подчеркнута в его облике и обстановке. Разлагающемуся стилю Ставрогина противопоставляется его высокий, строгий архаизированный слог; словесная бесформенность у одного, целомудрие церковной формы у другого. В келье Тихона: «три изящные вещи: богатейшее покойное кресло, большой письменный стол превосходной отделки, изящный резной шкаф для книг; столик, этажерка, дорогой бухарский ковер, гравюры «светского содержания»; в библиотеке вместе с духовными книгами – романы и театральные сочинения.

При анализе подготовительных материалов к романам Достоевского обращает на себя внимание, что при неизменности главной философско-психологической темы (некой экзистенциальной ситуации, бесконечно философски углубляющейся при разработке)Достоевским ведутся бесконечные поиски сюжетных линий: исходные видоизменяются, расширяясь или редуцируясь, вплоть до полного упразднения; вводится новый материал, вскоре тесно переплетающийся со старым. При этом одни и те же сюжетные ходы и психологические мотивы часто с легкостью передаются от одного героя к другому, вследствие чего неизбежно варьируются и характеры (относительно более устойчивым остается характер главного героя).

К примеру, образ Ставрогина перешел в роман «Бесы» из более раннего замысла «Исповеди великого грешника», и в общих чертах задумывался как безмерно сильная личность, равно способная на любой подвиг или же злодеяние (что открывало автору бесконечные сюжетные возможности). Герой должен был совершить преступление, «только очень подлое и... смешное, так что запомнят люди на тысячу лет и плевать будут тысячу лет», после чего претерпеть немыслимые душевные муки, которые и стали бы главной психологической темой романа .

Но конкретные детали психологической обрисовки «великого грешника» мы можем затем обнаружить у Ставрогина («И огромный замысел владычества»; «Сам дивится себе, сам испытывает себя и любит опускаться в бездну» - 129; «Он бросает всё и после ужасных преступлений с горечью предает себя сам» - 135), Коли Красоткина («Умнов доказывает ему, что больше его знает» - 134, «Зарезали гуся» - 135), Аркадия (Мальчик дикий, но ужасно много о себе думающий» - 134; «У Альфонск<ого> — не братья. Ему дают знать» - 132; «У Сушара, Альф<онски>й сечет его» - 132; «Стал упражнять силу воли» - 135), Смердякова («Секут за гадливость» - 132; «С лакеями» - 132, «Представляется грубым, неразвитым и дураком» - 132 «болезнь» - 132), Lambert ’а («Привычка ее бить; не хотел поцеловать ее» - 135, «А<льфонски>й знает, что сын знает, что у него рога и что у мачехи любовник» - 135), при этом целый ряд мотивов (незаконнорожденность, «полный разврат») могут быть отнесены к нескольким из этих героям одновременно.

Знакомство с «Житием великого грешника», одним из многочисленных промежуточных замыслов, убеждает нас в том, что первичными для Достоевского являются не герои, а сюжетные мотивы, развивающие главную тему и лишь постепенно находящие свое воплощение в персонажах и их судьбах. Переходя из романа в роман, они образуют единый художественный метатекст пятикнижия. Однако и в поэтике каждого отдельно взятого романа мы можем найти следы многократного варьирования замысла на предварительных стадиях. Например, у героя сохраняются рудименты первоначальной сюжетной роли (так влюбленность Лебядкина в Лизу Тушину как остаток первоначального замысла о капитане Картузове в «Бесах» не получает сюжетного развития и низводится до психологического мотива).

Иногда один герой по ходу романа воплощает разные, не связанные между собой сюжетные и психологические мотивы, и тогда его характер претерпевает неожиданные трансформации (так Рогожин, представленный в первой части «Идиота» широкой, разгульной русской натурой, превращается в мрачного и скрытного убийцу в последующих частях; Грушенька внезапно утрачивает свою «инфернальность» при новой встрече с Митей в Мокром). Зачастую Достоевский объединяет несколько сюжетных функций в лице одного героя просто во избежание чрезмерного разрастания системы персонажей. Как следствие появляется такие черты поэтики Достоевского, как бесконечная и часто алогичная изменчивость характеров большинства персонажей и переплетение множества сюжетных мотивов, многозначных до неопределенности благодаря многократной смене их функции в процессе работы над романом.

В другом случае один и та же функция (или характерологическая черта) в конечном тексте распределяется между несколькими героями: роль непредсказуемой, гордой красавицы-мучительницы в «Идиоте» воплощается в образах Аглаи и Настасьи Филипповны, там же функции шута распределяются между Фердыщенко и Келлером, Липутин выступает в роли трикстера до появления в романе в той же роли Петра Верховенского и т.д.

Возникает сложная система взаимоотражений героев. В случае наличия у персонажей идейной нагрузки, их параллелизм получает философско-символическое значение. Примером может служить взаимосвязь образов Кириллова и Шатова в «Бесах»: им обоим Ставрогин проповедует свои идеи, которые впоследствии станут для них судьбоносными; затем они вместе уезжают в Америку работать на плантации; уволившись, бедствуют, четыре месяца лежа на полу в одном сарае без копейки денег, за это время оба меняют убеждения, окончательно укореняясь в идее, некогда внушенной Ставрогиным (Шатова «придавила», а Кириллова «съела»). В Швейцарии они оба входят в нигилистический кружок Верховенского, но вскоре «отшатываются» от него, сохраняя лишь номинальную связь (Кириллов брал деньги на дорогу в Россию, а Шатов брал на сохранение печатный станок). Идеи обоих носят ярко выраженный религиозный характер: в случае Кириллова это - «человекобожество», в случае Шатова - вера в «народ-богоносец». Дело в том, что, порвав с «нигилизмом», они стремятся уверовать в Христа, но путь их оказывается долгим и мучительным. В губернский город, где происходит действие «Бесов», Кириллов и Шатов приезжают независимо друг от друга, но поселяются, не сговариваясь, в одном доме на разных этажах, при этом совершенно не общаются - без всякой ссоры - просто так, - «не злимся, а только отворачиваемся. Слишком долго вместе в Америке пролежали» (10; 292). Когда кто-то из героев заходит поговорить с одним из них, то тут же навещает и второго (вплоть до того, что Шатов открывает ворота Ставрогину, идущему к Кириллову). Но когда к Шатову возвращается жена, тот идет за помощью к Кириллову, как будто их отношения ничем не омрачались, и инженер не удивляется этому, а помогает, чем может, и искренно радуется: «Ступайте к жене, я останусь и буду думать о вас и о вашей жене» (10; 436). Наконец, в ту же ночь, когда «пятерка» расправляется с Шатовым, должен, по уговору с Верховенским, покончить с собой Кириллов, обвинив себя в убийстве друга в предсмертной записке. Кириллов потрясен, но, не в силах отступить от своей идеи (сделаться через самоубийство богом), в конце концов идет у Верховенского на поводу и пишет под его диктовку письмо и застреливается. Получается, что Кириллов и Шатов умирают почти одновременно, и их смерти связаны одним сюжетным и идейным узлом.

Если сопоставить все эти факты, то напрашивается вывод, что эти два героя символически (и даже почти аллегорически) представляют неустоявшееся, расколотое и раздробленное сознание человека 60-х годов, отшатнувшегося от «бесов», но не могущего уверовать. Идеи Шатова и Кириллова, при их сложении, как раз и дадут полноту истины - любовь к Христу через любовь к народу и жажду самопожертвования ради его спасения.

Данный пример слишком характерный, чтобы быть единичным. Слишком многие герои «пятикнижия» объединяются сходными мотивами - сюжетными, детальными, не говоря уже о психологических. (Взять хотя бы мотив хромоты, объединяющий Марью Тимофеевну и Лизу Тушину в «Бесах» .) Наиболее общеизвестные из подобных случаев описываются как двойничество, но каждый конкретный случай сходства героев настолько своеобразен и не похож на прочие, в свою очередь различные по степени явности параллелизма и смысловой нагрузке, что в итоге само понятие двойничества крайне размывается, ибо в эпоху романтизма феномен двойничества был далеко не столь разнообразен в проявлениях .

Скорее следует говорить о поэтике взаимоотражений, возникающей как рефлекс множественности замыслов на подготовительных этапах создания романа и используемой автором для установления специфических, намеренно до конца непроясненных метасвязей героев в символико-аллегорическом плане романа , открывающемся за реалистически построенной системой персонажей . Первооткрывателем подобного метода стал Н.Бердяев в своей статье «Ставрогин», в которой рассматривал «БесОВы» как «метафизическую истерию русского духа», где «за внешней реалистической фабулой» проступает «мировая символическая трагедия» с «только одним действующим лицом - Николаем Ставрогиным и его эманациями» .

Разумеется, подобные метасвязи, непроясненные и недоговоренные автором, открыты в бесконечности своих толкований, что не позволяет считать романы пятикнижия символическими (в том плане, что в романах не существует целостной и законченной метасистемы символов, символический уровень в некоторых случаях очевиден, в других - тщательно скрыт, в третьих - деформирован и почти недоказуем), что и обуславливает неизменный интерес к их разгадыванию.Символистская критика Достоевского (Бердяев, В.Иванов, Дм.Мережковский) во многом остается в рамках своего времени и не может претендовать на научность. Попытки символико-мифологических трактовок Достоевского зачастую оборачиваются легковесными построениями и спекуляциями. Однако вряд ли какой-либо исследователь будет оспаривать существование в романах пятикнижия символического (отчасти даже мистического, наследственного от готики) плана, ибо только при обращении к нему возможно осмыслить многие алогические сцепления и повороты в судьбах героев. Но доказательство их правомерности этих планов требует крайней осторожности и детального текстологического обоснования.

Выдвинутые нами положения мы хотим проиллюстрировать на примере анализа образа Хромоножки - одного из самых загадочных и многозначных в пятикнижии - не только потому, что с ним связана одна из главных тайн сюжетной интриги (вследствие ее «невозможного» брака со Ставрогиным), но также благодаря своему причудливому жанровому рисунку. Речь героини выдержана в русской фольклорной традиции (при полном отсутствии таковой у остальных персонажей романа), она озвучивает народные представления о том, что «Богородица - мать сыра земля есть» (единственный раз за все пятикнижие, что не позволяет отождествить их с позицией автора). Одновременно Лебядкина связана аллюзиями с целым рядом персонажей европейской литературы: это и Гретхен («Фауст» И.-В.Гете ), И Офелия («Гамлет» У.Шекспира ), И Антония де Монлион («Жан Сбогар» Ш.Нодье ). Понимание образа усложняется также ввиду проблемы включения или невключения в роман главы «У Тихона», где существенно уточняется мотивация брака Ставрогина.

В 1914 г. появились софиологические интерпретации образа Марьи Лебядкиной Вяч. Ивановым («Вечная Женственность в аспекте русской Души», «самое Богородица», «Душа-Земля русская») и Н.А.Бердяевым, повторяющим, что Хромоножка «русская земля, вечная женственность, ожидающая своего жениха» . Для С.Аскольдова она - «идея ипостасного женского начала, то отождествляемая с церковью, то с Софией Премудростию Божией, то с душой мира» . Подобную фольклорно-мифологическую трактовку образа можно встретить и в наши дни, например, у В.А.Смирнова («Мария Лебядкина не только носительница тайных, сакральных знаний, выраженных в стригольнической ереси, она сама воплощение созидающей силы Матери—сырой земли. Ее “убогость”, неказистость лишь тайный знак для посвященных») и Г.М.Васильевой .

А.С.Долинин отзывается о Лебядкиной гораздо резче, расценивая «нелепый брак со скудоумной юродивой Лебядкиной» как «месть» Ставрогина «самому себе» . В то же время он видит в ней «высший идеал цельности и доподлинное знание высшей правды». «Она им всем противостоит как начало противоположное, как существо, которому дано постижение мистической тайны жизни» .

Позже безумие Хромоножки стало истолковываться не только как юродство (вписывающееся в традиции русской святости), но и как беснование, роковая болезнь русского духа, раскрытию которой посвящен весь роман, в связи с чем в образе акцентировались демонические черты. Так, Ю.М.Лотман сравнивал сюжет брака Ставрогина с «повестью о бесноватой жене Соломонии»: «Если даже не считать, что Достоевский сознательно ориентировался... на образ Соломонии, которая совершала грехопадения с бесами, порождала их и становилась их же жертвой, то нельзя не признать, что народная легенда во многом «предвосхитила» художественную форму воплощения мысли о засилии зла, которую Достоевский избрал в «Бесах»» .

В современных работах подчеркивается противоречивость этого образа. Л.И.Сараскина тонко отмечает, что с предполагаемой богородичной символикой не согласуется тот факт, что Лебядкина «согласилась стать тайной женой Ставрогина в ту пору, когда он вел в Петербурге жизнь “насмешливую”» ; что поэтические пророчества Хромоножки о матери-земле, о радостном приятии «всякой тоски земной и всякой слезы земной» странно сочетаются с ее поведением в церкви и дома у Ставрогиных, так же странно сочетается в ее комнате стоящая икона Богородицы с предметами, явно подобранными как атрибуты ведовства: зеркало, истрепанный песенник и старая колода карт (явно по аналогии с гадающей Светланой или Татьяной). Ее привычка чрезмерно румяниться и белиться приближают ее лицо к «маске», с которой рассказчик постоянно сравнивает лицо Ставрогина. Физическая хромота кажется исследовательнице также несомненным признаком «некой душевной порчи», бесноватости . Еще Вяч. Иванов видел в увечье Марьи Тимофеевны до конца не понятную метафору: «И уже хромота знаменует ее тайную богоборческую вину — вину какой-то изначальной нецельности, какого-то исконного противления Жениху, ее покинувшему» .

Странности образу придают и ее ощущение некоей своей неизбывной вины перед Ним, а особенно выдуманные воспоминания о будто бы рожденном и утопленном ею в пруду ребенке. «Что же заставляет ее оплакивать якобы родившееся дитя — неужели сознание, что оно от греховной связи: «родила я его, а мужа не знаю»? Но ведь Марья Тимофеевна повенчана. И тем более — что понуждает ее топить в пруду «некрещеного» новорожденного (оставляя его тем самым вне церкви)? Трудно представить себе такие культы, мистерии, мифы, на которых могло бы строиться убийство ребенка матерью: именно преклонение перед матерью — землей рождающей — не допускает возможности даже символического жертвоприношения» .

Необыкновенно причудливы и изломаны отношения Марьи Тимофеевны к самому Ставрогину, которому она и поклоняется, будто Богу, но которого тут же проклинает как самозванца и будущего своего убийцу. Явная демоничность сквозит в ее образе, когда выскакивает из дома вслед за убегающим от нее Ставрогиным: «Она тотчас же вскочила за ним, хромая и прискакивая, вдогонку, и уже с крыльца, удерживаемая изо всех сил перепугавшимся Лебядкиным, успела ему еще прокричать, с визгом и с хохотом, вослед в темноту - Гришка От-репь-ев а-на-фе-ма!» (10; 219)

Если мы обратимся к подготовительным материалам «Бесов», то увидим, что мотив хромоты настойчиво прослеживается у многих героинь подготовительных материалов конца 60-х - нач. 70‑х годов, получая самое разнообразное психологическое наполнение.

В «ПЛАНЕ ДЛЯ РАССКАЗА (В “ЗАРЮ”)» герой при разрыве с возлюбленной устремляется «к хромой девчонке , чтоб любить, вышла история, ему глубокий щелчок». При этом сама героиня оказывается мстительной: «хромоногая не выдержала в ненависти, ревности (тщеславной и эгоистической), что он всё еще любит ее [первую возлюбленную - А.Б.] и хочет возвратить, и бежала от него из дому. Ночью преследование по улицам. Мертвая девочка, из злобы сама себя довела до смерти. Искалеченная от избитости.)»

Интересно, что «хромая девчонка», фактически покончившая с собой, совмещает в себе черты сразу двух героинь «Бесов» - хромой Марьи Тимофеевны и «девчонки» Матреши (а сюжетно отсылает и к третьей героине - Лизе Тушиной, забитой толпой). Мстительность и злоба хромой - не найдут отражения в романе (но зато проявятся в Братьях Карамазовых -в образе Лизы Хохлаковой, тоже страдавшей хромотой, - в главе «Бесенок»). Закончить сюжет Достоевский предполагал самоубийством героя. «(Может быть, застрелился)» (9; 118).

В набросках «Романа о князе и ростовщике» также возникает сюжет «изнасилования влюбленной в него и живущей на дворе Хромоножки » которая затем ревнует героя к Жене и пишет ей анонимные письма. После того как она вошла в сношения с каторжником Кулишовым, тот «ее и изнасильничал и убил». (9; 122). Комментируя данный пассаж, Г.М.Фридлендер придерживается мнения, что это «прообраз будущей Марьи Тимофеевны Лебядкиной в «Бесах» и в то же время девочки Матреши из «Исповеди Ставрогина», в то же время как Кулишов — «прообраз Федьки-каторжного в ”Бесах”» (9; 497-498).

В плане «Жития великого грешника » тоже с самого начала появляется Хроменькая - подружка детства главного героя. Отношение к ней последнего изначально двойственное: она является самым верным и преданным его конфидентом («Хроменькая хранит тайну из всего, что он говорит ей» - 9; 131), кому герой доверяет самые заветные и неловкие по наивной детскости мечтания («Мечты о путешествиях, Кук с Хроменькой» - 9; 134), но в то же время он же ведет себя с ней крайне высокомерно («Обо всех своих мечтах. “Когда я буду большой”. “Я женюсь не на тебе”» - 9; 134). В продолжении замысла герой то спасает ее («Никогда не нежничает с Хроменькой до самого того времени, как нес ее на руках» - 9; 134), то постоянно и жестоко издевается над ней («Хроменькую бьет, чтоб дралась с мальчиками. Та и выскочила бы, но ее отколотили. и она плакала. Полный разврат» - 133), вплоть до того что «посягает на Хроменькую » (9; 133).

Основой характера Хроменькой в «Житии» становится жертвенность и смирение, она наделяется интуитивною религиозностью («Хроменькая не соглашается быть атеисткой. Он ее за это не бьет» - 9; 131), а об агрессивности нет и речи (кроме разве пассажа: «Хроменькая: а я расскажу, как ты говорил, что будешь королем (или что-нибудь смешное) - режет ее за это» - 9; 135).

Во всех трех набросках можно увидеть совмещение в одной героини черт последующих двух - Марьи Тимофеевны и Матреши.

Чтобы понять принцип возникновения данных инвариантов, надо иметь в виду, что в сюжетной поэтике романов «пятикнижия» четко прослеживаются четыре основных модуса отношения героя к женщине, определяемых не столько силой страсти, сколько степенью самолюбия героя:

1) Жертвенная покорность, вплоть до предупредительного отказа от возлюбленной в пользу счастливого соперника (с готовностью носить к нему любовные записки), ограничиваясь при этом ролью преданного друга и конфидента (Иван Петрович, Мышкин, Алеша, Маврикий Николаевич)

2) «Война» с инфернальной красавицей (на равных), выливающаяся в любовь-ненависть (Митя, Иван, Рогожин, Версилов, Ставрогин с Лизой Тушиной, Свидригайлов с Дуней)

3) «Приручение» униженного и несчастного создания, с «возвышением» до себя (так Раскольников намеренно Соню сажает рядом с матерью и сестрой, подобные отношения пытаются создать Подпольный человек, Лужин, Ростовщик из «Кроткой», Ставрогин с Хромоножкой и Дашей).

4) Надругательство над беззащитной, часто ведущее к ее смерти или самоубийству (Ставрогин Матрешей, Свидригайлов с девочками-жертвами).

5) Истинная, спасающая любовь (Митя и Грушенька в Мокром, Раскольников и Соня в эпилоге, Шатов и его жена роковой ночью), которая, однако, показывается лишь на миг перед разлукой или перед концом романа.

Героине, которой была предпослана одна сюжетная роль, может быть затем уготована другая - не только на подготовительных стадиях, но и по ходу романного сюжета. Хромота же дополнительно придает героине, при любой ее роли, эксцентричность, болезненный надрыв, изломанность в отношениях с со всеми персонажами.

Изменение характера преступления Ставрогина - с убийства на насилие - впервые намечается в записи от 9 июня 1970 года:

«NB) необходимо сцену с Воспитанницей в Скворешниках. Подкуплена экономка. Сцену оскорбления В<оспитанницы> Князем и ужасного его раскаяния. Шекспир. Расстаются врагами. (Уродливое лицо.) Сперва изнасиловал, потом просит прощения. Ей же письмо об Ури (впрочем, простое). (11; 153)

NB) Необходимо тоже историю с чиновником и его женой.

NB Убил кого-нибудь (сильно под сомнением).

Князь исповедует Ш<атову> свою подлость с ребенком (изнасиловал), написал исповедь, хочет напечатать, показал Шатову, прося совета. Говорит, что хочет, чтоб ему плевали в лицо. Но после того возненавидел Ш<атова> и рад был, что его убили». (11; 153).

Примечательно, что сперва предполагается насилие над Воспитанницей, и почти тут же над ребенком. В любом случае оно изначально замысливается как повод к последующему покаянию (то самой Воспитаннице, то Шатову), а герои, как жертвы, так и конфиденты, свободно варьируются и оказываются взаимозаменяемыми.

Видно, как в «Житии» Хроменькой вначале была уготована роль кроткого конфидента, которой герой исповедуется во всем в судьбе героя (наподобие Сони Мармеладовой: характерно, что она, как и Соня; называется юродивой). И вдруг, по новому повороту мысли, преступление должно совершиться именно над ней — «Надругался над Хроменькой».

Сопоставление данных фрагментов позволяет сделать вывод о генетической связи образов Хромоножки и Матреши на первоначальных этапах работы над романом, что уже частично отмечалось Г.М.Фридлендером. Однако возможно сделать и следующий шаг: наличие многих общих мотивов позволяет говорить о явной взаимосвязи этих образов и в самом романе, что позволяет по-новому интерпретировать образ Хромоножки. (При этом, конечно, мы делаем допущение, рассматривая исключенную главу «У Тихона» в целостности мотивной структуры романа .)

Психологическим стимулом, определяющим все поступки Ставрогина в исповеди, является чувство безмерного наслаждения собственным унижением или низостью - «Упоение от сознания глубины моей подлости» («Всякое чрезвычайно позорное, без меры унизительное, подлое, а главное, смешное положение, в каковых мне случалось бывать в моей жизни, всегда возбуждало во мне, рядом с безмерным гневом, неимоверное наслаждение» - 11; 14) . В этом ряду стоят: воровство кошелька, наслаждение поркой Матреши, надругательство над ней и женитьба на Хромоножке.

В своей исповеди Ставрогин хочет представить надругательство над Матрешей и женитьбу на Хромоножке двумя совершенно не связанными между собой поступками. Женился Ставрогин якобы от скуки, доходившей «до одури», когда он о происшествии на Гороховой «было совсем забыл», а «вовсе не почему-нибудь» (11; 20). Как бы вскользь герой замечает:

«Я уже с год назад помышлял застрелиться ; представилось нечто получше . Раз, смотря на хромую Марью Тимофеевну Лебядкину, прислуживавшую отчасти в углах, тогда еще не помешанную, но просто восторженную идиотку, без ума влюбленную в меня втайне (о чем выследили наши), я решился вдруг на ней жениться. Мысль о браке Ставрогина с таким последним существом шевелила мои нервы. Безобразнее нельзя было вообразить ничего. Но не берусь решить, входила ли в мою решимость хоть бессознательно (разумеется, бессознательно!) злоба за низкую трусость, овладевшая мною после дела с Матрешей . Право, не думаю; но во всяком случае обвенчался не из-за одного только „пари на вино после пьяного обеда”» (11; 20).

В этом отрывке показано сплетение воедино трех мотивов: мысль о женитьбе на Марье Тимофеевне ставится в один рад с желанием самоуничтожения и со «злобой за низкую трусость» после дела с Матрешей (утверждение героя, что воспоминание о нем могло повлиять лишь бессознательно, с подчеркиванием этого в скобках - излюбленный Достоевским прием «невольного саморазоблачения» героя и акцентирования внимания читателей на его тайных мыслях). При этом женитьба на Хромоножке - единственный эпизод из жизни Ставрогина, о котором он считает необходимым подробно рассказать в исповеди, помимо собственно преступления.

Итак, брак Ставрогина находится в одном смысловом ряду с «делом с Матрешей», и оба поступка имеют одну цель - испытать сладострастие унижения и падения, уничтожить себя духовно. Шатовым брак с Хромоножкой расценивается как «падение» и «позор», что идет вразрез с истолкованием этого брака Вяч.Ивановым, но почти дословно повторяет признания исповеди: «Знаете ли, почему вы тогда женились, так позорно и подло? Именно потому, что тут позор и бессмыслица доходили до гениальности! О, вы не бродите с краю, а смело летите вниз головой. Вы женились по страсти к мучительству, по страсти к угрызениям совести, по сладострастию нравственному. Тут был нервный надрыв... Вызов здравому смыслу был уж слишком прельстителен! Ставрогин и плюгавая, скудоумная, нищая хромоножка!» (10; 201-202). Именно за духовное преступление над собой дает Ставрогину пощечину Шатов («Я за ваше падение… за ложь» - 10; 191). Одновременно Шатов догадывается и о злодеянии: «А правда ли, что вы <...> принадлежали в Петербурге к скотскому сладострастному секретному обществу? Правда ли, что маркиз де-Сад мог бы у вас поучиться? Правда ли, что вы заманивали и развращали детей?» - на что Ставрогин дает отрицательный ответ, но с трудом, который его дезавуирует: («- Я эти слова говорил, но детей не я обижал, - произнес Ставрогин, но только после слишком долгого молчания. Он побледнел, и глаза его вспыхнули » - 10; 201).

Таким образом, и в окончательном тексте романа, куда исповедь Ставрогина не вошла, женитьба на Лебядкиной рассматривается в ассоциативной связи с преступлением над Матрешей. Все это свидетельствует в пользу нашего предположения, что брак был домысленным Ставрогиным продолжением преступления. Насколько ужасным в своей извращенности было изнасилование, настолько же ненормальным оказался и брак. Отношения с Хромоножкой в подсознании Ставрогина оказались продолжением и замещением так жутко оборванных отношений с девочкой. Брак с Хромоножкой сравним с клеймом, видимым выражением преступления.

Когда Ставрогин после брака страстно влюбляется в Лизу Тушину, то от «ужасного соблазна на новое преступление» (то есть совершить двоеженство») его удерживает сознание, что «это новое преступление нисколько не избавило бы [его] от Матреши » (11; 23). Этими словами Ставрогин уже прямо признает, что его брак был психологически мотивирован насилием. Лиза тоже интуитивно чувствует взаимосвязанность странной женитьбы с некой страшной тайной - преступлением, выставляющим Ставрогина в очень подлом и смешном виде.

Главная причина появления Ставрогина в губернском городе - это снять с души тяжесть греха. Он «ищет бремени», самоказни и покаяния. Действенными для этого ему представляются два средства: опубликовать исповедь и объявить брак с Хромоножкой, опять-таки объединяя двух своих жертв одной интенцией покаяния. Но желание Ставрогина объявить во всеуслышание о своем грехе (заодно и о странном браке) и «замуроваться заживо» вместе с женой в швейцарском углу не может его облегчить и может служить лишь последним испытанием своей «беспредельной силы» перед лицом неизбежного духовного умирания. Поскольку это уже «все равно», он не публикует исповедь, попускает гибели Хромоножки и Шатова, а сам вешается.

Прежде всего, в имени Марии Тимофеевны отзываются все звуки имени Матрены , что при наличии главы «У Тихона» в романе создало бы дополнительную ассоциативную связь между героинями.

В облике их обеих подчеркиваются детскость и чрезвычайная тихость:

Хромоножка : «Когда-нибудь, в первой молодости, это исхудавшее лицо могло быть и недурным; но тихие, ласковые, серые глаза ее были и теперь еще замечательны; что-то мечтательное и искреннее светилось в ее тихом, почти радостном взгляде. Эта тихая, спокойная радость, выражавшаяся и в улыбке ее, удивила меня» (10; 114)

Матреша : «Она была белобрысая и весноватая, лицо обыкновенное, но в нем много детского и тихого, чрезвычайно тихого». (11; 13)

Тихость героинь сказывается в их способности подолгу пребывать в неподвижности. Про Хромоножку Шатов рассказывает, что она одна-одинешенька сидит «по целым дням и не двинется» (10; 114). Матреша, когда Ставрогин застал ее дома одну и выжидал как подойти к ней, целый час «сидела в своей каморке, на скамеечке, к [Ставрогину] спиной, и что-то копалась с иголкой» (11; 16). При следующем появлении Ставрогина на квартире она долго стоит и «неподвижно» (11; 17) смотрит на него.

Временами, среди неподвижности и молчания, обе героини тихо поют. Марья Тимофеевна напевает: «Мне не надобен нов-высок терем, Я останусь в этой келейке, Уж я стану жить-спасатися, За тебя Богу молитися» (10; 118), а Матреша, пока Ставрогин к ней подкрадывался, «вдруг тихо запела, очень тихо; это с ней иногда бывало» (11; 16).

Детскость сказывается у Матреши в том, как она вдруг рассмеялась, когда Ставрогин в первый раз поцеловал ей руку («То, что я поцеловал ей руку, вдруг рассмешило ее, как дитю , но только на одну секунду» - 11; 16), а у Лебядкиной в том, как она сама «прыскает со смеху», сказавши у Ставрогиной лакею merci.

Следующая акцентируемая общая черта героинь - их худоба. Когда Ставрогин увидел Матрешу через несколько дней после соблазнения, ему показалось, «что она очень похудела и что у нее жар» (11; 17). При следующей встрече, когда Матреша встает после горячки, чтобы погрозить ему и повеситься, Ставрогин опять отмечает невольно, она «действительно похудела очень. Лицо ее высохло и голова наверно была горяча». Когда хроникер в первый раз видит Хромоножку, ему сразу бросается в глаза ее болезненная худощавость и жиденькие волосы, «свернутые на затылке в узелок, толщиной в кулачек двухлетнего ребенка». При втором ее описании опять маркируется, что «она была болезненно худа и прихрамывала» (10; 122).

Показательно, что худоба как знак болезни, появившийся у Матреши после посягательства Ставрогина, во внешности Марьи Тимофеевны объявляется сразу. Таким образом, она несет на себе видимую печать ставрогинского преступления как закрепленный признак.

Наблюдается параллелизм и в ряде сцен и деталей. Во-первых, встреча Ставрогина с Хромоножкой у матери вызывает у несчастной Матрены Тимофеевны реакцию, схожую с той, какую вызвала у Матреши приближение к ней Ставрогина передпреступлением, где сочетаются восторг и ужас:

(«Бесы»: глава «Премудрый змий») «Но он продолжал молчать. Поцеловав руку, он еще раз окинул взглядом всю комнату и по-прежнему не спеша направился прямо к Марье Тимофеевне. <...> Мне, например, запомнилось, что Марья Тимофеевна, вся замирая от испуга, поднялась к нему навстречу и сложила, как бы умоляя его, пред собою руки; а вместе с тем вспоминается и восторг в ее взгляде, какой-то безумный восторг, почти исказивший ее черты, - восторг, который трудно людьми выносится. Может, было и то, и другое, и испуг и восторг; но помню, что я быстро к ней придвинулся (я стоял почти подле), мне показалось, что она сейчас упадет в обморок» (10; 146).

(«У Тихона») «Я встал и начал к ней подходить. <...> Я тихо сел подле на полу. Она вздрогнула и сначала неимоверно испугалась и вскочила. Я взял ее руку и поцеловал, принагнул ее опять на скамейку и стал смотреть ей в глаза. <...> потому что она стремительно вскочила в другой раз и уже в таком испуге, что судорога прошла по лицу. Она смотрела на меня до ужаса неподвижными глазами, а губы стали дергаться, чтобы заплакать, но всё-таки не закричала. <...> Я что-то всё шептал ей <...> вдруг случилась такая странность, которую я никогда не забуду и которая привела меня в удивление: девочка обхватила меня за шею руками и начала вдруг ужасно целовать сама. Лицо ее выражало совершенное восхищение…» (11; 16)

Обе героини испытывают в связи с их взаимоотношениями со Ставрогиным неизбывное чувство вины: Матреша решила в глубине души, что «она сделала неимоверное преступление и в нем смертельно виновата» (11; 16) в болезни бредит она «ужасти», будто бы она «Бога убила». Марья Тимофеевна тоже винит себя в том, что Ставрогин ушел от нее и скрывается («Виновата я чем-нибудь перед ним» - 10; 217), и даже обвиняет себя, будто в умопомрачении, что она утопила в пруду незаконнорожденного ребенка. Чувствуя себя «великой грешницей», она не хочет более возвращаться в монастырь.

Наступает момент, когда беспомощная жертва грозит своему мучителю. Прежде всего, это сцена, когда Матреша грозит соблазнителю своим детским кулачком:

«Она вдруг часто закивала на меня головой, как кивают, когда очень укоряют наивные и не имеющие манер, и вдруг подняла на меня свой маленький кулачок и начала грозить с места. Первое мгновение мне это движение показалось смешным, но дальше не мог вынести <...> На ее лице было такое отчаяние, которое невозможно было видеть в лице ребенка. Она всё махала на меня своим кулачонком с угрозой и всё кивала укоряя» (11; 18).

Когда Ставрогин в ярости уходит от Хромоножки, «она тотчас же вскочила за ним, хромая и прискакивая, вдогонку, и уже с крыльца, удерживаемая изо всех сил перепугавшимся Лебядкиным, успела ему еще прокричать, с визгом и с хохотом, во след в темноту: - Гришка От-репь-ев а-на-фе-ма!». Кстати, крошечный узелок волос на затылке у Марьи Тимофеевны Достоевский сравнивает все время с «кулачком двухлетнего ребенка» (10; 114).

Повешение Матреши тоже получает мотивное отображение в казусе, приключившимся с Хромоножкой при выходе от Варвары Петровны: «Должно быть, она неосторожно как-нибудь повернулась и ступила на свою больную, короткую ногу, словом, она упала всем боком на кресло, и не будь этих кресел, полетела бы на пол. Он мигом подхватил ее и поддержал, крепко взял под руку, и с участием, осторожно повел к дверям. Она видимо была огорчена своим падением, смутилась, покраснела и ужасно застыдилась. Молча смотря в землю, глубоко прихрамывая, она заковыляла за ним, почти повиснув на его руке » (10; 147).

В идейной системе романа очевидна соотнесенность и изнасилования и тайного брака с убийством, что подчеркивается введением символического мотива ножа. Идея преступления над Матрешей приходит к Ставрогину после того, как ее высекли на его глазах за якобы украденный у него ножик, который на самом деле Ставрогин вскоре нашел, но спрятал, желая посмотреть на экзекуцию. В главе «Ночь (продолжение)» нож как страшное орудие разбойника видит во сне Хромоножка в руке Ставрогина, после чего не верит более ни одному его слову и прогоняет его со словами: «…не боюсь твоего ножа! - Ножа! - Да, ножа! у тебя нож в кармане. Ты думал, я спала, а я видела: ты как вошел давеча, нож вынимал!» (10; 219).

В духовном плане фиктивный брак с любящим человеком, ради злого эксперимента над собой, объявление его тут же тайной и последовавшее заключение жены в монастыре - такое же оскорбление, нравственное убийство, как насилие над ребенком. Это также убийство любви, надругательство над браком.

Хромоножка же только теперь понимает, чувствует при встрече, что ее обманули, убили. И в монастырь ей не с чем идти. Ее сетования князю, что ее подменили, проклятья анафемой, эквивалентны угрозе Матреши кулачком.

Безумие Хромоножки тоже воспринимается как некое лежащее на ней бремя греха, может быть, чужого. Ее душа помрачилась в результате ставрогинского преступления. Важно упоминание, что когда Ставрогин женился на ней, она еще не была безумной: «тогда еще не помешанную, но просто восторженную идиотку, без ума влюбленную в меня втайне» (11; 20).

Ставрогин, однако, не убивает своих жертв прямо, хотя временами страстно желает их смерти (Матрешу он думает убить от страха разоблачения: «Вечером, у меня в номерах, я возненавидел ее до того, что решился убить» (11; 17), а на Хромоножку при свидании он украдкой так ненавистно глядит, что «в лице бедной женщины выразился совершенный ужас; по нем пробежали судороги, она подняла, сотрясая их, руки и вдруг заплакала, точь-в-точь как испугавшийся ребенок; еще мгновение, и она бы закричала» - 10; 215). В конечном итоге героини погибают при его молчаливом согласии и прямом попустительстве: Ставрогин хладнокровно выжидает, пока Матреша покончит с собой, а в случае Хромоножкой ведет себя совершенно невразумительно и загадочно: сначала он отказывается от предложения Верховенского убить Марью Тимофеевну и хочет объявить открыто о своем браке, после чего уехать с женой Швейцарию, но потом неожиданно дает деньги наемному убийце Федьке, что тот истолковывает как согласие на «дело» и задаток. Так или иначе, обе героини гибнут по вине Ставрогина - сначала духовно, а потом и физически.

Выявленный параллелизм двух женских образов приводит нас к выводу, что в идейно-символической схеме романа Хромоножка по крайней мере на длительном отрезке работы (до переработки и исключения главы) должна была играть роль символического воплощения преступления Ставрогина, и только в контексте данной несостоявшейся схемы возможна правильная интерпретация образа Лебядкиной.

Брак с ней был для Ставрогина замещением брака с Матрешей, как продолжение страшного эксперимента над собой. В идейно-символическом плане, он повенчался со своим преступлением .

Этим и объясняется причудливое сочетание в натуре Марьи Тимофеевны религиозной просветленности и «падшести», выраженной в смущающих деталях ее внешности, поведения и в ее бреде о потопленном ребенке. Так проецируются на нее ангельская детскость Матреши и одновременно невольное ее соучастие в преступлении Ставрогина («Я <...> дескать, Бога убила». 11; 18) . Та же двойственность сказывается и в отношении Хромоножки к Ставрогину: она и боготворит его, как возлюбленная, и проклинает за поругание - ибо предчувствует свое убийство. Ставрогин убил в себе светлого князя, каким видела его Хромоножка. Загадочные фразы Марьи Тимофеевны «Мой - ясный сокол и князь, а ты - сыч и купчишка!», «Мой-то и Богу, захочет, поклонится, а захочет, и нет» (10; 219) выражает двойственность взгляда автора на совершенное Ставрогиным преступление. Его можно понять как высшую «пробу» и доказательство безграничной силы, подвиг Люцифера, осмелившегося встать выше Бога (поправшего не только Божий закон нравственности, но и Божью красоту), а можно понять как подлое преступление, безмерно унижающее и уничижающее его совершившего.

Это не мешает Хромоножке оставаться персонажем многофункциональным и многозначным, в частности воплощением таинственных мистических глубин народной души. Возможна аналогия между ней и Катериной из «Хозяйки»: в образе Катерины яркий фольклорный колорит (неестественный в петербургской повести) также совмещается с мотивами преступной вины, тайной и недоговоренной, следствием которой становится безумие героини и восторженный бред. Данная аналогия косвенно подтверждает предложенную нами интерпретацию образа Хромоножки.

Символический мотив любовного воссоединения убийцы с его жертвой имеет место и в «Преступлении и наказании», Он проводится на символико-ассоциативном уровне, благодаря сложной системе взаимоотражения ряда женских образов, причем охватывает сюжетные линии сразу двух героев - Раскольникова и Свидригайлова, что лишний раз подтверждает их идейную взаимосвязанность («двойничество»).

В Соне Раскольников обретает духовное подобие убитой им Лизаветы и понимает, что только в ее любви может получить прощение. Еще Г.Мейером было прослежено родство и взаимное отражение «в Духе», «в высшей реальности бытия» Лизаветы и Сони , вплоть до их «мистической не-разлучимости , не только в идейном плане романа, но и в сознании Раскольникова («Не умом, не рассудком, но глубиною души он ведал, что Лизавета и Соня для него одно. И вот то, что приоткрывалось лишь его глубинному ведению, обращалось в явь»). Поэтому в символико-мистическом плане романа «Соня — крестовая сестра Лизаветы, избранная в посредницы смиренной жертвой. Соня — живой проводник на земле благотворных лучей всепрощения, исходящих от безвинно казненной к палачу»; «Земное существование убитой Лизаветы продолжается для Раскольникова в образе Сони». «Соня по отношению к Раскольникову есть инобытие, живой символ разбойно умерщвленной Лизаветы» . Раскольников после убийства Лизаветы приходит к Соне, которая явно объединена с убитой множеством общих мотивов (они крестовые сестры, они обе ведут жизнь блудниц, сохраняя внутреннюю чистоту, веру и смирение, Соня читает Раскольникову о воскрешении Лазаря по Евангелию Лизаветы, во время признания Раскольникова в убийстве она заслоняется от него, подняв руки над головой, - тем же движением, что и Лизавета от занесенного над нею топора). Сам Раскольников многократно отождествляет Соню и Лизавету в своих мыслях . Приходя к Соне, Раскольников тем самым сближается с убитой им Лизаветой и кается перед ней, а в эпилоге, понеся наказание и выстрадав любовь к Соне, получает прощение свыше. Получается, что убиенная простила своего убийцу и, более того, он спасся ее любовью (когда Раскольников идет доносить на себя, у него шее крест, данный ему Соней, то есть крест Лизаветы).

Важные дополнительные коннотации разбираемым образам придают литературные аллюзии, в частности параллели с «Пиковой дамой» А.С.Пушкина. При общепринятом соотнесении сюжета убийства старухи-процентщицы с попыткой Германна завладеть тайной старой графини, исследователи ни разу не обращали внимания на совпадение имен воспитанницы Лизы, возлюбленной Германна, и Лизаветы, двоюродной сестры Алены Ивановны, в то время как оно представляется многозначительным. Лиза в новелле Пушкина также живет у старухи (графини) на положении бедной родственницы. Подобно тому как Лиза помогает Германну проникнуть в дом графини, так же и Лизавета невольно сама «назначает свидание» Раскольникову в подслушанном им разговоре. Таким образом, контекст «Пиковой дамы» задает (пусть и условно) семантику любовных отношений Раскольникова и Лизаветы, которая и реализуется в последующей встрече Раскольникова с Соней.

Далее обращает на себя внимание, что Раскольников в одном из своих внутренних монологов называет Лизавету «бедной»: «Бедная Лизавета! Зачем она тут подвернулась!..» (6; 212). Этот эпитет неоднократно прилагается к Лизавете и в подготовительных материалах, часто в качестве самостоятельной мысли или устойчивого мотива , что делает правдоподобной аналогию Лизаветы с «бедной Лизой» Н.М.Карамзина, которая гибнет по вине своего соблазнителя.

С другой стороны, Раскольников, приоткрывая свое прошлое, рассказывает, что он едва было не женился на… хромоножке . «Она больная такая девочка была <...> совсем хворая; нищим любила подавать, и о монастыре всё мечтала , и раз залилась слезами , когда мне об этом стала говорить; да, да… помню… очень помню. Дурнушка такая… собой. Право, не знаю, за что я к ней тогда привязался, кажется за то, что всегда больная… Будь она еще хромая аль горбатая, я бы, кажется, еще больше ее полюбил…» (6;177). Умершая дочь хозяйки связана общими мотивами, как с Соней, так и с Лизаветой. Раскольников оказывается сюжетно и психологически связан с тремя героинями-жертвами: больной дочерью хозяйки, Соней, Лизаветой, по отношению к которым он выступает, в разных случаях, то как убийца, то как возлюбленный, причем в отношении Сони - главного и связующего звена в данном ассоциативном ряду - в обеих ролях (ср. «Странное, неожиданное ощущение какой-то едкой ненависти к Соне прошло по его сердцу» - 6; 314).

В случае Свидригайлова (как и впоследствии Ставрогина) преступление понимается прежде всего как насилие (как грех еще более страшный, чем убийство, но неразрывно с ним связанный, притом что убийства Свидригайлов тоже совершал). При этом в сознании самого героя постоянно возникает представление о женитьбе на своей жертве, выраженное не прямо, но в различных инвариантах. Уже то, что ему является убитая им Марфа Петровна, внушает мысль, что с убитой жертвой можно продолжать общение как с живой. Невзирая на страсть к Дуне, приведшей Свидригайлова в Петербург, он незамедлительно находит себе здесь малолетнюю невесту. Попутно он интересуется девочкой, которую мать привела на танцевальный вечер, и выступает ее «покровителем». Наконец, перед самоубийством ему снится его жертва, девочка-самоубийца, лежащая в гробу в белом, будто подвенечном, платье .

Утверждение Свидригайлова, что они с Раскольниковым «одного поля ягоды», подтверждается целым рядом мотивов. Из преступных замыслов Раскольникова исключена идея разврата. Однако вспомним эпизод с пьяной девочкой («еще совсем девочкой») на бульваре в начале романа. Франта, преследующего несчастную, Раскольников презрительно называет Раскольниковым «Свидригайловым», чем противопоставляет себя реальному Свидригайлову. Но в следующий миг Раскольников с хохотом предлагает городовому предоставить девочку франту («Пусть позабавится!») с поистине свидригайловским цинизмом. Это - первое сближение героев в романе, показывающее, что между ними действительно имеется «общая точка». Преступления Раскольникова и Свидригайлова также сближены рядом мотивов: «глухонемая» девочка напоминает «косноязычную» Лизавету, постоянно подвергавшуюся насилию и «вечно беременную» .

У своей шестнадцатилетней невесты Свидригайлова поражает «личико вроде Рафаэлевой Мадонны», в то время как у самой Сикстинской Мадонны он видит «лицо фантастическое, лицо скорбной юродивой» (6; 369). В этом образе и метафоре выражаются, как фокусе, чистота, детскость, безвинная скорбь, и болезненная ущербность всех героинь-жертв «Преступления и наказания» (Сони, Лизаветы, дочери хозяйки), а в перспективе - и образа Хромоножки в «Бесах». И Свидригайлов способен прочувствовать эту «фантастическую» красоту страдания, а потому трудно судить, какую мысль подскажет ему его «духовное» сладострастие: хочет ли он погубить беззащитную, по-ставрогински наслаждаясь безобразной противоестественностью брака, или хочет получить в полное обладание свою Мадонну, «чистейшей прелести чистейший образец», чтобы смочь «простить сам себе» (11; 27) вину перед несчастной повешенной? (так можно истолковать его последний сон). Равно как и в случае с Дуней Свидригайлов был одинаково готов преклониться перед ее красотой и надругаться над ней.

Раскольников, в свою очередь, сталкивается с неким подобием Сони и Лизаветы в лице Полечки, в обещании которой «молиться за раба Родиона» герой ощущает прощение себе: «меня целовало сейчас одно существо , которое, если б я и убил кого-нибудь, тоже бы… одним словом, я там видел еще другое одно существо … с огненным пером…» (6; 150). Намечается сюжетная параллель между Поленькой и малолетней невестой Свидригайлова : в словах Раскольникова о поцелуе девочки (и в прямом отождествлении ее с проституткой сестрой) можно уловить эротическую «свидригайловскую» коннотацию. Да и поцелуй ноги Сони, который Раскольников истолковывает возвышенно как поклон «всему человеческому страданию» (стало быть, и Лизавете), несет в себе скрытый эротический смысл: вспомним, как в главе «У Тихона» именно с этого символического жеста начинается соблазнение Ставрогиным девочки. Наконец, в биографии самого писателя этот жест (попытка поцелуя ноги А.Сусловой) имел отчетливо эротический характер. Вот до какой пронзительной амбивалентности может доходить один и тот же мотив у Достоевского, совмещая в себе «идеал содомский» и «идеал Мадонны»!

Разумеется, предполагаемая женитьба Раскольникова на больной дурнушке имеет в «Преступлении и наказании» совершенно другой смысл, нежели желание Свидригайлова жениться на шестнадцатилетней невесте. Странная привязанность Раскольникова должна была свидетельствовать о его чувствительности и способности к любви-жалости (в одном ряду с поцелуем ноги Соне - «поклоном страданию»), в то время как женитьба Свидригайлова - о его извращенности. Впоследствии в «Бесах» тот же сюжетный мотив - намеренная женитьба на «жалком создании» - достигает полного сюжетного развертывания в женитьбе Ставрогина на Хромоножке и становится внутренне амбивалентным - являясь одновременно проявлением духовного разврата и возможностью спасения для героя. Получается, что Ставрогин одновременно совмещает в себе возможности, идейные и сюжетные, - Раскольникова и Свидригайлова. В конечном итоге обнаруживается лишь духовная мертвенность и обреченность Ставрогина, а его судьба повторяет судьбу Свидригайлова.

Интересно, что отмеченные мотивы, позже развитые в «Бесах», в «Преступлении и наказании» даны свернутыми до вставных рассказов (воспоминаний или слухов), то есть вне времени романного действия, и относятся к разным сюжетным линиям. Факт женитьбы Ставрогина на Хромоножке полностью достоверен, но все же отнесен к предыстории романа. Эпизоды с Матрешей и Хромоножкой, хоть они теперь и центральные - опять остаются за рамками романного действия, за кадром.

В «Преступлении и наказании» одна жертва - старуха - имеет демонический лик, а другая - Лизавета - лик детской чистоты. Не совмещаются ли они оба в бесноватости-юродстве Хромоножки - жертвы Ставрогина? За отсутствием подготовительных материалов к «Преступлению и наказанию» мы можем ограничиться только предположениями…

Итак, мы видим, что и «Бесах» и «Преступлении и наказании» воплощается мотив «воссоединения убийцы со своей жертвой». В обоих романах он не проговаривается прямо, но лишь намечается так, что его возможно вычленить благодаря целому ряду деталей. В рамках реалистического метода такой сюжетный мотив не мог быть воплощен (ибо невозможно сближение с уже погибшей жертвой), а потому проводился лишь символически, будучи явленным во сне героя или на ассоциативном уровне, когда черты жертвы получают сразу несколько героинь, становясь тем самым взаимоотражениями одна другой.

Дополнительно его наличие подтверждается подготовительными материалами и сопоставлением мотивных структур романов между собой.

Этот мотив может приобретать чисто христианское звучание в духе идей Достоевского: рай на земле наступит тогда, когда осуществится всеобщее любовное единение и всепрощение и жертва обнимется со своим мучителем (и даже мать затравленного собаками мальчика простит его убийце, как в «Братьях Карамазовых»), но может воплощаться в мистико-фантастических формах (пусть завуалированных) и отзываться в болезненных грезах и преступлениях героев.

Данные примеры (как и параллель Хромоножки с Катериной из «Хозяйки») наглядно демонстрируют сквозное, проходящее сквозь все творчество Достоевского движение мотивов и их развитие. Взаимоотражение героев происходит не только в пределах одного произведения, но и в интертексте творчества Достоевского.

Итак, широта и бесконечная противоречивость человеческого сознания, постулируемые Достоевским на психологическом («психология о двух концах» - 6; 350), и идейном уровнях («широк человек, слишком даже широк…» - 14; 100), на уровне поэтики находит свое проявление в неуловимой многозначности одного и того же мотива, вплоть до того, что один и тот же поступок может быть приобретать значение безграничной силы и опустошенного бессилия (нежелание Ставрогина ответить на пощечину Шатова), соблазна и преклонения (поцелуй ноги Соне). В романах пятикнижия амбивалентность мотивов проявляется в следующих формах: 1) один мотив допускает двойственное истолкование, часто вербализуемое героем или рассказчиком; 2) два мотива созвучны между собой, но противоположны по своему смыслу; 3) мотив переосмысляется (может быть переосмыслен) на ином содержательном уровне (в символическом плане) романа. Сказанное применимо к символическим деталям, жестам, поступкам, сюжетным ходам и образам героев.

Служка принялся кланяться и тотчас же повел его. У крылечка, в конце длинного двухэтажного монастырского корпуса, властно и проворно отбил его у служки повстречавшийся с ними толстый и седой монах и повел его длинным узким коридором, тоже всё кланяясь (хотя по толстоте своей не мог наклоняться низко, а только дергал часто и отрывисто головой) и всё приглашая пожаловать, хотя Ставрогин и без того шел за ним. Монах всё предлагал какие-то вопросы и говорил об отце архимандрите; не получая же ответов, становился всё почтительнее. Ставрогин заметил, что его здесь знают, хотя, сколько помнилось ему, он здесь бывал только в детстве. Когда дошли до двери в самом конце коридора, монах отворил ее как бы властною рукой, фамильярно осведомился у подскочившего келейника, можно ль войти, и, даже не выждав ответа, отмахнул совсем дверь и, наклонившись, пропустил мимо себя «дорогого» посетителя: получив же благодарность, быстро скрылся, точно бежал. Николай Всеволодович вступил в небольшую комнату, и почти в ту же минуту в дверях соседней комнаты показался высокий и сухощавый человек, лет пятидесяти пяти, в простом домашнем подряснике и на вид как будто несколько больной, с неопределенною улыбкой и с странным, как бы застенчивым взглядом. Это и был тот самый Тихон, о котором Николай Всеволодович в первый раз услыхал от Шатова и о котором он, с тех пор, успел собрать кое-какие сведения.

Сведения были разнообразны и противуположны, но имели и нечто общее, именно то, что любившие и не любившие Тихона (а таковые были), все о нем как-то умалчивали - нелюбившие, вероятно, от пренебрежения, а приверженцы, и даже горячие, от какой-то скромности, что-то как будто хотели утаить о нем, какую-то его слабость, может быть юродство. Николай Всеволодович узнал, что он уже лет шесть как проживает в монастыре и что приходят к нему и из самого простого народа, и из знатнейших особ; что даже в отдаленном Петербурге есть у него горячие почитатели и преимущественно почитательницы. Зато услышал от одного осанистого нашего «клубного» старичка, и старичка богомольного, что «этот Тихон чуть ли не сумасшедший, по крайней мере совершенно бездарное существо и, без сомнения, выпивает». Прибавлю от себя, забегая вперед, что последнее решительный вздор, а есть одна только закоренелая ревматическая

болезнь в ногах и по временам какие-то нервные судороги. Узнал тоже Николай Всеволодович, что проживавший на спокое архиерей, по слабости ли характера или «по непростительной и несвойственной его сану рассеянности», не сумел внушить к себе, в самом монастыре, особливого уважения. Говорили, что отец архимандрит, человек суровый и строгий относительно своих настоятельских обязанностей и, сверх того, известный ученостию, даже питал к нему некоторое будто бы враждебное чувство и, осуждал его (не в глаза, а косвенно) в небрежном житии и чуть ли не в ереси. Монастырская же братия тоже как будто относилась к больному святителю не то чтоб очень небрежно, а, так сказать, фамильярно. Две комнаты, составлявшие келью Тихона, были убраны тоже как-то странно. Рядом с дубоватою старинною мебелью с протертой кожей стояли три-четыре изящные вещицы: богатейшее покойное кресло, большой письменный стол превосходной отделки, изящный резной шкаф для книг, столики, этажерки - всё дареное. Был дорогой бухарский ковер, а рядом с ним и циновки. Были гравюры «светского» содержания и из времен мифологических, а тут же, в углу, большой киот с сиявшими золотом и серебром иконами, из которых одна древнейших времен, с мощами. Библиотека тоже, говорили, была составлена слишком уж многоразлично и противуположно: рядом с сочинениями великих святителей и подвижников христианства находились сочинения театральные, «а может быть, еще и хуже». После первых приветствий, произнесенных почему-то с явною обоюдною неловкостию, поспешно и даже неразборчиво, Тихон провел гостя в свой кабинет и усадил на диване, перед столом, а сам поместился подле в плетеных креслах. Николай Всеволодович всё еще был в большой рассеянности от какого-то внутреннего подавлявшего его волнения. Похоже было на то, что он решился на что-то чрезвычайное и неоспоримое и в то же время почти для него невозможное. Он с минуту осматривался в кабинете, видимо не замечая рассматриваемого; он думал и, конечно, не знал о чем. Его разбудила тишина, и ему вдруг показалось, что Тихон как будто стыдливо потупляет глаза и даже с какой-то ненужной смешной улыбкой. Это мгновенно возбудило в нем отвращение; он хотел встать и уйти, тем более что Тихон, по мнению его, был решительно пьян. Но тот вдруг поднял глаза и посмотрел на него таким твердым и полным мысли взглядом, а вместе

с тем с таким неожиданным и загадочным выражением, что он чуть не вздрогнул. Ему с чего-то показалось, что Тихон уже знает, зачем он пришел, уже предуведомлен (хотя в целом мире никто не мог знать этой причины), и если не заговаривает первый сам, то щадя его, пугаясь его унижения.

Вы меня знаете? - спросил он вдруг отрывисто,- рекомендовался я вам или нет, когда вошел? Я так рассеян...

Я не был в здешнем монастыре четыре года на зад,- даже как-то грубо возразил Николай Всеволодович,- я был здесь только маленьким, когда вас еще тут совсем не было.

Может быть, забыли? - осторожно и не настаивая заметил Тихон.

Нет, не забыл; и смешно, если б я не помнил,- как-то не в меру настаивал Ставрогин,- вы, может быть, обо мне только слышали и составили какое-нибудь понятие, а потому и сбились, что видели.

Тихон смолчал. Тут Николай Всеволодович заметил, что по лицу его проходит иногда нервное содрогание, признак давнишнего нервного расслабления.

Я вижу только, что вы сегодня нездоровы,- сказал он,- и, кажется, лучше, если б я ушел.

Он даже привстал было с места.

Да, я чувствую сегодня и вчера сильные боли в ногах и ночью мало спал...

Тихон остановился. Гость его снова и внезапно впал опять в свою давешнюю неопределенную задумчивость. Молчание продолжалось долго, минуты две.

Вы наблюдали за мной? - спросил он вдруг тревожно и подозрительно.

Я на вас смотрел и припоминал черты лица вашей родительницы. При несходстве внешнем много сходства внутреннего, духовного.

Никакого сходства, особенно духовного. Даже со-вер-шенно никакого! - затревожился опять, без нужды и не в меру настаивая, сам не зная почему, Николай Всеволодович.- Это вы говорите так... из сострадания

к моему положению и вздор,- брякнул он вдруг.- Ба! разве мать моя у вас бывает?

Не знал. Никогда не слыхал от нее. Часто?

Почти ежемесячно, и чаще.

Никогда, никогда не слыхал. Не слыхал. А вы, конечно, слышали от нее, что я помешанный,- прибавил он вдруг.

Нет, не то чтобы как о помешанном. Впрочем, и об этой идее слышал, но от других.

Вы, стало быть, очень памятливы, коли могли о таких пустяках припомнить. А о пощечине слышали?

Слышал нечто.

То есть всё. Ужасно много у вас времени лишнего. И об дуэли?

И о дуэли.

Вы много очень здесь слышали. Вот где газет не надо. Шатов предупреждал вас обо мне? А?

Нет. Я, впрочем, знаю господина Шатова, но давно уже не видал его.

Гм... Что это у вас там за карта? Ба, карта последней войны! Вам-то это зачем?

Довольно,- оборвал Ставрогин,- это для середки, это для равнодушных, так ли? Знаете, я вас очень люблю.

И я вас,- отозвался вполголоса Тихон. Ставрогин замолк и вдруг впал опять в давешнюю задумчивость. Это происходило точно припадками, уже в третий раз. Да и Тихону сказал он «люблю» тоже чуть не в припадке, по крайней мере неожиданно для себя самого. Прошло более минуты.

Не сердись,- прошептал Тихон, чуть-чуть дотронувшись пальцем до его локтя и как бы сам робея. Тот вздрогнул и гневно нахмурил брови.

Почему вы узнали, что я рассердился,- быстро произнес он. Тихон хотел было что-то сказать, но тот вдруг перебил его в необъяснимой тревоге:

Почему вы именно предположили, что я непременно должен был разозлиться? Да, я был зол, вы правы, и именно за то, что вам сказал «люблю». Вы правы, но вы грубый циник, вы унизительно думаете о природе человеческой. Злобы могло и не быть, будь только другой человек, а не я... Впрочем, дело не о человеке, а обо мне. Все-таки вы чудак и юродивый...

Он раздражался всё больше и больше и, странно, не стеснялся в словах:

Слушайте, я не люблю шпионов и психологов, по крайней мере таких, которые в мою душу лезут. Я никого не зову в мою душу, я ни в ком не нуждаюсь, я умею сам обойтись. Вы думаете, я вас боюсь? - возвысил он голос и с вызовом приподнял лицо,- вы совершенно убеждены, что я пришел вам открыть одну «страшную» тайну и ждете ее со всем келейным любопытством, к которому вы способны? Ну, так знайте, что я вам ничего не открою, никакой тайны, потому что в вас совсем не нуждаюсь.

Тихон твердо посмотрел на него:

Вас поразило, что Агнец любит лучше холодного, чем только лишь теплого,- сказал он,- вы не хотите быть только теплым. Предчувствую, что вас борет намерение чрезвычайное, может быть ужасное. Если так, то, умоляю, не мучьте себя и скажите всё, с чем пришли.

А вы наверно знали, что я с чем-то пришел?

Я... угадал по лицу,- прошептал Тихон, опуская глаза.

Николай Всеволодович был несколько бледен, руки его немного дрожали. Несколько секунд он неподвижно и молча смотрел на Тихона, как бы решаясь окончательно. Наконец вынул из бокового кармана своего сюртука какие-то печатные листики и положил на стол.

Вот листки, назначенные к распространению,- проговорил он несколько обрывающимся голосом.- Если прочтет хоть один человек, то знайте, что я уже их не скрою, а прочтут и все. Так решено. Я в вас совсем не нуждаюсь, потому что я всё решил. Но прочтите... Когда будете читать, ничего не говорите, а как прочтете - скажите всё...

Читайте; я давно спокоен.

Нет, без очков не разберу, печать тонкая, заграничная.

Вот очки,- подал ему со стола Ставрогин и отклонился на спинку дивана. Тихон углубился в чтение.

II

Печать была действительно заграничная - три отпечатанных и сброшюрованных листочка обыкновенной почтовой бумаги малого формата. Должно быть, отпечатано было секретно в какой-нибудь заграничной русской типографии, и листочки с первого взгляда очень походили на прокламацию. В заголовке стояло: «От Ставрогина».

Вношу в мою летопись этот документ буквально. Надо полагать, что он уже многим теперь известен. Я позволил себе лишь исправить орфографические ошибки, довольно многочисленные и даже несколько меня удивившие, так как автор все-таки был человеком образованным и даже начитанным (конечно, судя относительно). В слоге же изменений не сделал никаких, несмотря на неправильности и даже неясности. Во всяком случае явно, что автор прежде всего не литератор.

«От Ставрогина.

Я, Николай Ставрогин, отставной офицер, в 186- году жил в Петербурге, предаваясь разврату, в котором не находил удовольствия. У меня было тогда в продолжение некоторого времени три квартиры. В одной из (них) проживал я сам в номерах со столом и прислугою, где находилась тогда и Марья Лебядкина, ныне законная жена моя. Другие же обе квартиры мои я нанял тогда помесячно для интриги: в одной принимал одну любившую меня даму, а в другой ее горничную и некоторое время был очень занят намерением свести их обеих так, чтобы барыня и девка у меня встретились при моих приятелях и при муже. Зная оба характера, ожидал себе от этой глупой шутки большого удовольствия.

Приготовляя исподволь эту встречу, я должен был чаще посещать одну из сих квартир в большом доме в Гороховой, так как сюда приходила та горничная. Тут у меня была одна лишь комната, в четвертом этаже, нанятая от мещан из русских. Сами они помещались рядом в другой, теснее, и до того, что дверь разделявшая

всегда стояла отворенною, чего я и хотел. Муж у кого-то был в конторе и уходил с утра до ночи. Жена, баба лет сорока, что-то разрезывала и сшивала из старого в новое и тоже нередко уходила из дому относить, что нашила. Я оставался один с их дочерью, думаю, лет четырнадцати, совсем ребенком на вид. Ее звали Матрешей. Мать ее любила, но часто била и по их привычке ужасно кричала на нее по-бабьи. Эта девочка мне прислуживала и убирала у меня за ширмами. Объявляю, что я забыл нумер дома. Теперь, по справке, знаю, что старый дом сломан, перепродан и на месте двух или трех прежних домов стоит один новый, очень большой. Забыл тоже имя моих мещан (а может быть, и тогда не знал). Помню, что мещанку звали Степанидой, кажется, Михайловной. Его не помню. Чьи они, откуда и куда теперь делись - совсем не знаю. Полагаю, что если очень начать их искать и делать возможные справки в петербургской полиции, то найти следы можно. Квартира была на дворе, в углу. Всё произошло в июне. Дом был светло-голубого цвета.

Однажды у меня со стола пропал перочинный ножик, который мне вовсе был не нужен и валялся так. Я сказал хозяйке, никак не думая о том, что она высечет дочь. Но та только что кричала на ребенка (я жил просто, и они со мной не церемонились) за пропажу какой-то тряпки, подозревая, что та ее стащила, и даже отодрала за волосы. Когда же эта самая тряпка нашлась под скатертью, девочка не захотела сказать ни слова в попрек и смотрела молча. Я это заметил и тут же в первый раз хорошо заметил лицо ребенка, а до тех пор оно лишь мелькало. Она была белобрысая и весноватая, лицо обыкновенное, но очень много детского и тихого, чрезвычайно тихого. Матери не понравилось, что дочь не попрекнула за битье даром, и она замахнулась на нее кулаком, но не ударила; тут как раз подоспел мой ножик. В самом деле, кроме нас троих, никого не было, а ко мне за ширмы входила только девочка. Баба остервенилась, потому что в первый раз прибила несправедливо, бросилась к венику, нарвала из него прутьев и высекла ребенка до рубцов, на моих глазах. Матреша от розог не кричала, но как-то странно всхлипывала при каждом ударе. И потом очень всхлипывала, целый час.

Но прежде того было вот что: в ту самую минуту, когда хозяйка бросилась к венику, чтобы надергать розог, я нашел ножик на моей кровати, куда он как-нибудь упал

со стола. Мне тотчас пришло в голову не объявлять, для того чтоб ее высекли. Решился я мгновенно; в такие минуты у меня всегда прерывается дыхание. Но я намерен рассказать всё в более твердых словах, чтоб уж ничего более не оставалось скрытого.

Всякое чрезвычайно позорное, без меры унизительное, подлое и, главное, смешное положение, в каковых мне случалось бывать в моей жизни, всегда возбуждало во мне, рядом с безмерным гневом, неимоверное наслаждение. Точно так же и в минуты преступлений, и в минуты опасности жизни. Если б я что-нибудь крал, то я бы чувствовал при совершении кражи упоение от сознания глубины моей подлости. Не подлость я любил (тут рассудок мой бывал совершенно цел), но упоение мне нравилось от мучительного сознания низости. Равно всякий раз, когда я, стоя на барьере, выжидал выстрела противника, то ощущал то же самое позорное и неистовое ощущение, а однажды чрезвычайно сильно. Сознаюсь, что часто я сам искал его, потому что оно для меня сильнее всех в этом роде. Когда я получал пощечины (а я получил их две в мою жизнь), то и тут это было, несмотря на ужасный гнев. Но если сдержать при этом гнев, то наслаждение превысит всё, что можно вообразить. Никогда я не говорил о том никому, даже намеком, и скрывал как стыд и позор. Но когда меня раз больно били в кабаке в Петербурге и таскали за волосы, я не чувствовал этого ощущения, а только неимоверный гнев, не быв пьян, и лишь дрался. Но если бы схватил меня за волосы и нагнул за границей тот француз, виконт, который ударил меня по щеке и которому я отстрелил за это нижнюю челюсть, то я бы почувствовал упоение и, может быть, не чувствовал бы и гнева. Так мне тогда показалось.

Всё это для того, чтобы всякий знал, что никогда это чувство не покоряло меня всего совершенно, а всегда оставалось сознание, самое полное (да на сознании-то всё и основывалось!). И хотя овладевало мною до безрассудства, но никогда до забвения себя. Доходя во мне до совершенного огня, я в то же время мог совсем одолеть его, даже остановить в верхней точке; только сам никогда не хотел останавливать. Я убежден, что мог бы прожить целую жизнь как монах, несмотря на звериное сладострастие, которым одарен и которое всегда вызывал. Предаваясь до шестнадцати лет, с необыкновенною неумеренностью, пороку, в котором исповедовался Жан-Жак Руссо ,

я прекратил в ту же минуту, как положил захотеть, на семнадцатом году. Я всегда господин себе, когда захочу. Итак, пусть известно, что я ни средой, ни болезнями безответственности в преступлениях моих искать не хочу.

Когда кончилась экзекуция, я положил ножик в жилетный карман и, выйдя, выбросил на улицу, далеко от дому, так, чтобы никто никогда не узнал. Потом я выждал два дня. Девочка, поплакав, стала еще молчаливее; на меня же, я убежден, не имела злобного чувства. Впрочем, наверно, был некоторый стыд за то, что ее наказали в таком виде при мне, она не кричала, а только всхлипывала под ударами, конечно потому, что тут стоял я и всё видел. Но и в стыде этом она, как ребенок, винила, наверно, одну себя. До сих пор она, может быть, только боялась меня, но не лично, а как постояльца, человека чужого, и, кажется, была очень робка.

Вот тогда-то в эти два дня я и задал себе раз вопрос, могу ли я бросить и уйти от замышленного намерения, и я тотчас почувствовал, что могу, могу во всякое время и сию минуту. Я около того времени хотел убить себя от болезни равнодушия; впрочем, не знаю от чего. В эти же два-три дня (так как непременно надо было выждать, чтобы девочка всё забыла) я, вероятно чтоб отвлечь себя от беспрерывной мечты или только на смех, сделал в номерах кражу. Это была единственная кража в моей жизни.

В этих номерах гнездилось много людей. Между прочим, и жил один чиновник, с семейством, в двух меблированных комнатках; лет сорока, не совсем глупый и имевший приличный вид, но бедный. Я с ним не сходился, и компании, которая там окружала меня, он боялся. Он только что получил жалование, тридцать пять рублей. Главное натолкнуло меня, что мне в самом деле в ту минуту нужны были деньги (хотя я через четыре дня и получил с почты), так что я крал как будто из нужды, а не из шутки. Сделано было нагло и явственно: я просто вошел в его номер, когда жена, дети и он обедали в другой каморке. Тут на стуле у самой двери лежал сложенный вицмундир. У меня вдруг блеснула эта мысль еще в коридоре. Я запустил руку в карман и вытащил портмоне. Но чиновник услышал шорох и выглянул из каморки. Он, кажется, даже видел по крайней мере что-нибудь, но так как не всё, то, конечно, и не поверил глазам. Я сказал, что, проходя коридором, зашел взглянуть,

который час на его стенных. „Стоят-с“,- отвечал он, я и вышел.

Тогда я много пил, и в номерах у меня была целая ватага, в том числе и Лебядкин. Портмоне я выбросил с мелкими деньгами, а бумажки оставил. Было тридцать два рубля, три красных и две желтых. Я тотчас же разменял красную и послал за шампанским; потом еще послал красную, а затем и третью. Часа через четыре, и уже вечером, чиновник выждал меня в коридоре.

Вы, Николай Всеволодович, когда давеча заходи ли, не сронили ли нечаянно со стула вицмундир... у двери лежал?

Нет, не помню. А у вас лежал вицмундир?

Да, лежал-с.

На полу?

Сначала на стуле, а потом на полу.

Что ж, вы его подняли?

Ну, так чего же вам еще?

Да коли так, так и ничего-с...

Он договорить не посмел, да и в номерах не посмел никому сказать,- до того бывают робки эти люди. Впрочем, в номерах все меня боялись ужасно и почитали. Я потом любил с ним встречаться глазами, раза два в коридоре. Скоро наскучило.

Как только кончились три дня, я воротился в Гороховую. Мать куда-то собиралась с узлом; мещанина, разумеется, не было. Остались я и Матреша. Окна были отперты. В доме всё жили мастеровые, и целый день изо всех этажей слышался стук молотков или песни. Мы пробыли уже с час. Матреша сидела в своей каморке, на скамеечке, ко мне спиной, и что-то копалась с иголкой. Наконец вдруг тихо запела, очень тихо; это с ней иногда бывало. Я вынул часы и посмотрел, который час, было два. У меня начинало биться сердце. Но тут я вдруг опять спросил себя: могу ли остановить? и тотчас же ответил себе, что могу. Я встал и начал к ней подкрадываться. У них на окнах стояло много герани, и солнце ужасно ярко светило. Я тихо сел подле на полу. Она вздрогнула и сначала неимоверно испугалась и вскочила. Я взял ее руку и тихо поцеловал, принагнул ее опять на скамейку и стал смотреть ей в глаза. То, что я поцеловал у ней руку, вдруг рассмешило ее, как дитю, но только на одну секунду, потому что она стремительно вскочила в другой

раз, и уже в таком испуге, что судорога прошла по лицу. Она смотрела на меня до ужаса неподвижными глазами, а губы стали дергаться, чтобы заплакать, но все-таки не закричала. Я опять стал целовать ей руки, взяв ее к себе на колени, целовал ей лицо и ноги. Когда я поцеловал ноги, она вся отдернулась и улыбнулась как от стыда, но какою-то кривою улыбкой. Всё лицо вспыхнуло стыдом. Я что-то всё шептал ей. Наконец вдруг случилась такая странность, которую я никогда не забуду и которая привела меня в удивление: девочка обхватила меня за шею руками и начала вдруг ужасно целовать сама. Лицо ее выражало совершенное восхищение. Я чуть не встал и не ушел - так это было мне неприятно в таком крошечном ребенке - от жалости. Но я преодолел внезапное чувство моего страха и остался.

Когда всё кончилось, она была смущена. Я не пробовал ее разуверять и уже не ласкал ее. Она глядела на меня, робко улыбаясь. Лицо ее мне показалось вдруг глупым. Смущение быстро с каждою минутой овладевало ею всё более и более. Наконец она закрыла лицо руками и стала в угол лицом к стене неподвижно. Я боялся, что она опять испугается, как давеча, и молча ушел из дому.

Полагаю, что всё случившееся должно было ей представиться окончательно как беспредельное безобразие, со смертным ужасом. Несмотря на русские ругательства, которые она должна была слышать с пеленок, и всякие странные разговоры, я имею полное убеждение, что она еще ничего не понимала. Наверное ей показалось в конце концов, что она сделала неимоверное преступление и в нем смертельно виновата, - „бога убила“.

В ту ночь я имел ту драку в кабаке, о которой мельком упоминал. Но я проснулся у себя в номерах наутро, меня привез Лебядкин. Первая мысль по пробуждении была о том: сказала она или нет; это была минута настоящего страха, хоть и не очень еще сильного. Я был очень весел в то утро и ужасно ко всем добр, и вся ватага была мною очень довольна. Но я бросил их всех и пошел в Гороховую. Я встретился с нею еще внизу, в сенях. Она шла из лавочки, куда ее посылали за цикорием. Увидев меня, она стрельнула в ужасном страхе вверх по лестнице. Когда я вошел, мать уже хлестнула ее два раза по щеке за то, что вбежала в квартиру „сломя голову“, чем и прикрылась настоящая причина ее испуга. Итак, всё пока было

спокойно. Она куда-то забилась и не входила всё время, пока я был. Я пробыл с час и ушел.

К вечеру я опять почувствовал страх, но уже несравненно сильнее. Конечно, я мог отпереться, но меня могли и уличить. Мне мерещилась каторга. Я никогда не чувствовал страху и, кроме этого случая в моей жизни, ни прежде, ни после ничего не боялся. И уж особенно Сибири, хотя и мог быть сослан не однажды. Но в этот раз я был испуган и действительно чувствовал страх, не знаю почему, в первый раз в жизни,- ощущение очень мучительное. Кроме того, вечером, у меня в номерах, я возненавидел ее до того, что решился убить. Главная ненависть моя была при воспоминании об ее улыбке. Во мне рождалось презрение с непомерною гадливостью за то, как она бросилась после всего в угол и закрылась руками, меня взяло неизъяснимое бешенство, затем последовал озноб; когда же под утро стал наступать жар, меня опять одолел страх, но уже такой сильный, что я никакого мучения не знал сильней. Но я уже не ненавидел более девочку; по крайней мере до такого пароксизма, как с вечера, не доходило. Я заметил, что сильный страх совершенно прогоняет ненависть и чувство мщения.

Проснулся я около полудня, здоровый, и даже удивился некоторым из вчерашних ощущений. Я, однако же, был в дурном расположении духа и опять-таки принужден был пойти в Гороховую, несмотря на всё отвращение. Помню, что мне ужасно хотелось бы в ту минуту иметь с кем-нибудь ссору, но только сериозную. Но, придя на Гороховую, я вдруг нашел у себя в комнате Нину Савельевну, ту горничную, которая уже с час ожидала меня. Эту девушку я совсем не любил, так что она пришла сама немного в страхе, не рассержусь ли я за незваный визит. Но я вдруг ей очень обрадовался. Она была недурна, но скромна и с манерами, которые любит мещанство, так что моя баба-хозяйка давно уже очень мне хвалила ее. Я застал их обеих за кофеем, а хозяйку в чрезвычайном удовольствии от приятной беседы. В углу их каморки я заметил Матрешу. Она стояла и смотрела на мать и на гостью неподвижно. Когда я вошел, она не спряталась, как тогда, и не убежала. Мне только показалось, что она очень похудела и что у ней жар. Я приласкал Нину и запер дверь к хозяйке, чего давно не делал, так что Нина ушла совершенно обрадованная. Я ее сам вывел и два дня не возвращался в Гороховую. Мне уже надоело.

Я решился всё покончить, отказаться от квартиры и уехать из Петербурга. Но когда я пришел, чтоб отказаться от квартиры, я застал хозяйку в тревоге и в горе: Матреша была больна уже третий день, каждую ночь лежала в жару и ночью бредила. Разумеется, я спросил, об чем она бредит (мы говорили шепотом в моей комнате). Она мне зашептала, что бредит „ужасти“: „Я, дескать, бога убила“. Я предложил привести доктора на мой счет, но она не захотела: „Бог даст, и так пройдет, не всё лежит, днем-то выходит, сейчас в лавочку сбегала“. Я решился застать Матрешу одну, а так как хозяйка проговорилась, что к пяти часам ей надо сходить на Петербургскую, то и положил воротиться вечером.

Я пообедал в трактире. Ровно в пять с четвертью воротился. Я входил всегда с своим ключом. Никого, кроме Матрещи, не было. Она лежала в каморке за ширмами на материной кровати, и я видел, как она выглянула; но я сделал вид, что не замечаю. Все окна были отворены. Воздух был тепл, было даже жарко. Я походил по комнате и сел на диван. Всё помню до последней минуты. Мне решительно доставляло удовольствие не заговаривать с Матрешей. Я ждал и просидел целый час, и вдруг она вскочила сама из-за ширм. Я слышал, как стукнули ее обе ноги об пол, когда она вскочила с кровати, потом довольно скорые шаги, и она стала на пороге в мою комнату. Она глядела на меня молча. В эти четыре или пять дней, в которые я с того времени ни разу не видал ее близко, действительно очень похудела. Лицо ее как бы высохло, и голова, наверно, была горяча. Глаза стали большие и глядели на меня неподвижно, как бы с тупым любопытством, как мне показалось сначала. Я сидел в углу дивана, смотрел на нее и не трогался. И тут вдруг опять я почувствовал ненависть. Но очень скоро заметил, что она совсем меня не пугается, а, может быть, скорее в бреду. Но она и в бреду не была. Она вдруг часто закивала на меня головой, как кивают, когда очень укоряют, и вдруг подняла на меня свой маленький кулачок и начала грозить им мне с места. Первое мгновение мне это движение показалось смешным, но дальше я не мог его вынести: я встал и подвинулся к ней. На ее лице было такое отчаяние, которое невозможно было видеть в лице ребенка. Она всё махала на меня своим кулачонком с угрозой и всё кивала, укоряя. Я подошел близко и осторожно заговорил, но увидел, что она не поймет. Потом

вдруг она стремительно закрылась обеими руками, как тогда, отошла и стала к окну, ко мне спиной. Я оставил ее, воротился в свою комнату и сел тоже у окна. Никак не пойму, почему я тогда не ушел и остался как будто ждать. Вскоре я опять услышал поспешные шаги ее, она вышла в дверь на деревянную галерею, с которой и был сход вниз по лестнице, и я тотчас побежал к моей двери, приотворил и успел еще подглядеть, как Матреша вошла в крошечный чулан вроде курятника, рядом с другим местом. Странная мысль блеснула в моем уме. Я притворил дверь - и к окну. Разумеется, мелькнувшей мысли верить еще было нельзя; „но однако“ .. (Я все помню).

Через минуту я посмотрел на часы и заметил время. Надвигался вечер. Надо мною жужжала муха и всё садилась мне на лицо. Я поймал, подержал в пальцах и выпустил за окно. Очень громко въехала внизу во двор какая-то телега. Очень громко (и давно уже) пел песню в углу двора в окне один мастеровой, портной. Он сидел за работой, и мне его было видно. Мне пришло в голову, что так как меня никто не повстречал, когда я входил в ворота и подымался по лестнице, то, конечно, не надо, чтобы и теперь повстречали, когда я буду сходить вниз, и я отодвинул стул от окна. Затем взял книгу, но бросил и стал смотреть на крошечного красненького паучка на листке герани и забылся. Я всё помню до последнего мгновения.

Я вдруг выхватил часы. Прошло двадцать минут с тех пор, как она вышла. Догадка принимала вид вероятности. Но я решился подождать еще с четверть часа. Приходило тоже в голову, не воротилась ли она, а я, может быть, прослышал; но этого не могло и быть: была мертвая тишина, и я мог слышать писк каждой мушки. Вдруг у меня стало биться сердце. Я вынул часы: недоставало трех минут; я их высидел, хотя сердце билось до боли. Тут-то я встал, накрылся шляпой, застегнул пальто и осмотрелся в комнате, все ли на прежнем месте, не осталось ли следов, что я заходил? Стул я придвинул ближе к окну, как он стоял прежде. Наконец, тихо отворил дверь, запер ее моим ключом и пошел к чуланчику. Он был приперт, но не заперт, я знал, что он не запирался, но я отворить не хотел, а поднялся на цыпочки и стал глядеть в щель. В это самое мгновение, подымаясь на цыпочки, я припомнил, что когда сидел у окна и смотрел

на красного паучка и забылся, то думал о том, как я приподымусь на цыпочки и достану глазом до этой щелки. Вставляя здесь эту мелочь, хочу непременно доказать, до какой степени явственно я владел моими умственными способностями. Я долго глядел в щель, там было темно, но не совершенно. Наконец я разглядел, что было надо... все хотелось совершенно удостовериться.

Я решил наконец, что мне можно уйти, и спустился с лестницы. Я никого не встретил. Часа через три мы все, без сюртуков, пили в номерах чай и играли в старые карты, Лебядкин читал стихи. Много рассказывали и, как нарочно, всё удачно и смешно, а не так, как всегда, глупо. Был и Кириллов. Никто не пил, хотя и стояла бутылка рому, но прикладывался один Лебядкин. Прохор Малов заметил, что „когда Николай Всеволодович довольны и не хандрят, то все наши веселы и умно говорят“. Я запомнил это тогда же.

Но часов уже в одиннадцать прибежала Дворникова девочка от хозяйки, с Гороховой, с известием ко мне, что Матреша повесилась. Я пошел с девочкой и увидел, что хозяйка сама не знала, зачем посылала за мной. Она вопила и билась, была кутерьма, много народу, полицейские. Я постоял в сенях и ушел.

Меня почти не беспокоили, впрочем, спросили что следует. Но, кроме того, что девочка была больна и бывала в бреду в последние дни, так что я предлагал с своей стороны доктора на мой счет, я решительно ничего не мог показать. Спрашивали меня и про ножик, я сказал, что хозяйка высекла, но что это было ничего. Про то, что я приходил вечером, никто не узнал. Про результат медицинского свидетельства я ничего не слыхал.

С неделю я не заходил туда. Зашел, когда уже давно похоронили, чтобы сдать квартиру. Хозяйка все еще плакала, хотя уже возилась с своим лоскутьем и с шитьем по-прежнему. „Это я за ваш ножик ее обидела“,- сказала она мне, но без большого укора. Я рассчитался под тем предлогом, что нельзя же мне теперь оставаться в такой квартире, чтоб принимать в ней Нину Савельевну. Она еще раз похвалила Нину Савельевну на прощанье. Уходя, я подарил ей пять рублей сверх должного за квартиру.

Мне и вообще тогда очень скучно было жить, до одури. Происшествие в Гороховой, по миновании опасности, я было совсем забыл, как и все тогдашнее, если бы

некоторое время я не вспоминал еще со злостью о том, как я струсил. Я изливал мою злость на ком я мог. В это же время, но вовсе не почему-нибудь, пришла мне идея искалечить как-нибудь жизнь, но только как можно противнее. Я уже с год назад помышлял застрелиться; представилось нечто получше. Раз, смотря на хромую Марью Тимофеевну Лебядкину, прислуживавшую отчасти в углах, тогда еще не помешанную, но просто восторженную идиотку, без ума влюбленную в меня втайне (о чем выследили наши), я решился вдруг на ней жениться. Мысль о браке Ставрогина с таким последним существом шевелила мои нервы. Безобразнее нельзя было вообразить ничего. Но не берусь решить, входила ли в мою решимость хоть бессознательно (разумеется, бессознательно!) злоба за низкую трусость, овладевшая мною после дела с Матрешей. Право, не думаю; но во всяком случае я обвенчался не из-за одного только „пари на вино после пьяного обеда“. Свидетелями брака были Кириллов и Петр Верховенский, тогда случившийся в Петербурге; наконец, сам Лебядкин и Прохор Малов (теперь умер). Более никто никогда не узнал, а те дали слово молчать. Мне всегда казалось это молчание как бы гадостью, но до сих пор оно не нарушено, хотя я и имел намерение объявить; объявляю заодно теперь.

Обвенчавшись, я тогда уехал в губернию к моей матери. Я поехал для развлечения, потому что было невыносимо. В нашем городе я оставил по себе идею, что я помешан,- идею, до сих даже пор не искоренившуюся и мне, несомненно, вредную, о чем объясню ниже. Потом я уехал за границу и пробыл четыре года.

Я был на Востоке, на Афоне выстаивал восьмичасовые всенощные, был в Египте, жил в Швейцарии, был даже в Исландии; просидел целый годовой курс в Геттингене. В последний год я очень сошелся с одним знатным русским семейством в Париже и с двумя русскими девицами в Швейцарии. Года два тому назад, в Франкфурте, проходя мимо бумажной лавки, я, между продажными фотографиями, заметил маленькую карточку одной девочки, одетой в изящный детский костюм, но очень похожей на Матрешу. Я тотчас купил карточку и, придя в отель, положил на камин. Здесь она так и пролежала с неделю нетронутая, и я ни разу не взглянул на нее, а уезжая из Франкфурта, забыл взять с собой.

Заношу это именно, чтобы доказать, до какой степени

я мог властвовать над моими воспоминаниями и стал к ним бесчувствен. Я отвергал их все разом в массе, и вся масса послушно исчезала, каждый раз как только я того хотел. Мне всегда было скучно припоминать прошлое, и никогда я не мог толковать о прошлом, как делают почти все. Что же касается до Матреши, то я даже карточку ее позабыл на камине.

Тому назад с год, весной, следуя через Германию, я в рассеянности проехал станцию, с которой должен был поворотить на мою дорогу, и попал на другую ветвь. Меня высадили на следующей станции; был третий час пополудни, день ясный. Это был крошечный немецкий городок. Мне указали гостиницу. Надо было выждать: следующий поезд проходил в одиннадцать часов ночи. Я даже был доволен приключением, потому что никуда не спешил. Гостиница оказалась дрянная и маленькая, но вся в зелени и кругом обставленная клумбами цветов. Мне дали тесную комнатку. Я славно поел, и так как всю ночь был в дороге, то отлично заснул после обеда часа в четыре пополудни.

Мне приснился совершенно неожиданный для меня сон, потому что я никогда не видал в этом роде. В Дрездене, в галерее, существует картина Клод Лоррена, по каталогу, кажется „Асис и Галатея“, я же называл ее всегда „Золотым веком“ , сам не знаю почему. Я уже и прежде ее видел, а теперь, дня три назад, еще раз, мимоездом, заметил. Эта-то картина мне и приснилась, но не как картина, а как будто какая-то быль.

Это - уголок греческого архипелага; голубые ласковые волны, острова и скалы, цветущее прибрежье, волшебная панорама вдали, заходящее зовущее солнце - словами не передашь. Тут запомнило свою колыбель европейское человечество, здесь первые сцены из мифологии, его земной рай... Тут жили прекрасные люди! Они вставали и засыпали счастливые и невинные; рощи наполнялись их веселыми песнями, великий избыток непочатых сил уходил в любовь и в простодушную радость. Солнце обливало лучами эти острова и море, радуясь на своих прекрасных детей. Чудный сон, высокое заблуждение! Мечта, самая невероятная из всех, какие были, которой всё человечество, всю свою жизнь отдавало все свои силы, для которой всем жертвовало, для которой умирали на крестах и убивались пророки, без которой народы не хотят жить и не могут даже и умереть. Всё это ощущение

я как будто прожил в этом сне; я не знаю, что мне именно снилось, но скалы, и море, и косые лучи заходящего солнца - все это я как будто еще видел, когда проснулся и раскрыл глаза, в первый раз в жизни буквально омоченные слезами. Ощущение счастья, еще мне неизвестного, прошло сквозь сердце мое даже до боли. Был уже полный вечер; в окно моей маленькой комнаты сквозь зелень стоящих на окне цветов прорывался целый пук ярких косых лучей заходящего солнца и обливал меня светом. Я поскорее закрыл опять глаза, как бы жаждая возвратить миновавший сон, но вдруг как бы среди яркого-яркого света я увидел какую-то крошечную точку. Она принимала какой-то образ, и вдруг мне явственно представился крошечный красненький паучок. Мне сразу припомнился он на листке герани, когда так же лились косые лучи заходящего солнца. Что-то как будто вонзилось в меня, я приподнялся и сел на постель... (Вот всё как это тогда случилось!)

Я увидел пред собою (о, не наяву! если бы, если бы это было настоящее видение!), я увидел Матрешу, исхудавшую и с лихорадочными глазами, точь-в-точь как тогда, когда она стояла у меня на пороге и, кивая мне головой, подняла на меня свой крошечный кулачонок. И никогда ничего не являлось мне столь мучительным! Жалкое отчаяние беспомощного десятилетнего существа с несложившимся рассудком, мне грозившего (чем? что могло оно мне сделать?), но обвинявшего, конечно, одну себя! Никогда еще ничего подобного со мной не было. Я просидел до ночи, не двигаясь и забыв время. Это ли называется угрызением совести или раскаянием? Не знаю и не мог бы сказать до сих пор. Мне, может быть, не омерзительно даже доселе воспоминание о самом поступке. Может быть, это воспоминание заключает в себе даже и теперь нечто для страстей моих приятное. Нет - мне невыносим только один этот образ, и именно на пороге, с своим поднятым и грозящим мне кулачонком, один только ее тогдашний вид, только одна тогдашняя минута, только это кивание головой. Вот чего я не могу выносить, потому что с тех пор представляется мне почти каждый день. Не само представляется, а я его сам вызываю и не могу не вызывать, хотя и не могу с этим жить. О, если б я когда-нибудь увидал ее наяву, хотя бы в галлюцинации!

У меня есть другие старые воспоминания, может быть получше и этого. С одной женщиной я поступил хуже,

и она оттого умерла. Я лишил жизни на дуэли двух невинных передо мною. Я однажды был оскорблен смертельно и не отмстил противнику. На мне есть одно отравление - намеренное и удавшееся и никому не известное. (Если надо, я обо всем сообщу).

Но почему ни одно из этих воспоминаний не возбуждает во мне ничего подобного? Одну разве ненависть, да и то вызванную теперешним положением, а прежде я хладнокровно забывал и отстранял.

Я скитался после того почти весь этот год и старался заняться. Я знаю, что я бы мог устранить и теперь девочку, когда захочу. Я совершенно владею моею волей по-прежнему. Но в том всё и дело, что никогда не хотел того сделать, сам не хочу и не буду хотеть; я уж про это знаю. Так и продолжится вплоть до моего сумасшествия.

В Швейцарии я смог, два месяца спустя, влюбиться в одну девицу, или, лучше сказать, я ощутил припадок такой же страсти с одним из таких же неистовых порывов, как бывало это лишь когда-то, первоначально. Я почувствовал ужасный соблазн на новое преступление, то есть совершить двоеженство (потому что я уже женат); но я бежал, по совету другой девушки, которой я открылся почти во всем. К тому же это новое преступление нисколько не избавило бы меня от Матреши.

Таким образом, я решился отпечатать эти листки и ввезти их в Россию в трехстах экземплярах. Когда придет время, я отошлю в полицию и к местной власти; одновременно пошлю в редакции всех газет, с просьбою гласности, и множеству меня знающих в Петербурге и в России лиц. Равномерно появится в переводе за границей. Я знаю, что юридически я, может быть, и не буду обеспокоен, по крайней мере значительно; я один на себя объявляю и не имею обвинителя; кроме того, никаких или чрезвычайно мало доказательств. Наконец, укоренившаяся идея о расстройстве моего рассудка и, наверно, старание моих родных, которые этою идеею воспользуются и затушат всякое опасное для меня юридическое преследование. Это я заявляю, между прочим, для того, чтобы доказать, что я в полном уме и положение мое понимаю. Но для меня останутся те, которые будут знать все и на меня глядеть, а я на них. И чем больше их, тем лучше. Облегчит ли это меня - не знаю. Прибегаю как к последнему средству.

Еще раз: если очень поискать в петербургской полиции,

то, может быть, что-нибудь и отыщется. Мещане, может быть, и теперь в Петербурге. Дом, конечно, припомнят. Он был светло-голубой. Я же никуда не уеду и некоторое время (с год или два) всегда буду находиться в Скворешниках, имении моей матери. Если же потребуют, явлюсь всюду.

Николай Ставрогин».

Чтение продолжалось около часу. Тихон читал медленно и, может быть, перечитывал некоторые места по другому разу. Во всё это время Ставрогин сидел молча и неподвижно. Странно, что оттенок нетерпения, рассеянности и как бы бреда, бывший в лице его всё это утро, почти исчез, сменившись спокойствием и как бы какой-то искренностию, что придало ему вид почти достоинства. Тихон снял очки и начал первый, с некоторою осторожностью.

А нельзя ли в документе сем сделать иные исправления?

Зачем? Я писал искренно,- ответил Ставрогин.

Немного бы в слоге.

Я забыл вас предупредить, что все слова ваши будут напрасны; я не отложу моего намерения; не трудитесь отговаривать.

Вы об этом не забыли предупредить еще давеча, прежде чтения.

Все равно, повторяю опять: какова бы ни была сила ваших возражений, я от моего намерения не отстану. Заметьте, что этою неловкою фразой или ловкою - думайте как хотите - я вовсе не напрашиваюсь, чтобы вы поскорее начали мне возражать и меня упрашивать,- прибавил он, как бы не выдержав и вдруг впадая опять на мгновение в давешний тон, но тотчас же грустно улыбнулся своим словам.

Я возражать вам и особенно упрашивать, чтоб оставили ваше намерение, и не мог бы. Мысль эта - великая мысль, и полнее не может выразиться христианская мысль. Дальше подобного удивительного подвига, который вы замыслили, идти покаяние не может, если бы только...

Если бы что?

Если б это действительно было покаяние и действительно христианская мысль.

Это, мне кажется, тонкости; не всё ли равно? Я пи сал искренно.

Вы как будто нарочно грубее хотите представить себя, чем бы желало сердце ваше...- осмеливался все более и более Тихон. Очевидно, «документ» произвел на него сильное впечатление.

- «Представить»? - повторяю вам: я не «представлялся» и в особенности не «ломался».

Тихон быстро опустил глаза.

Документ этот идет прямо из потребности сердца, смертельно уязвленного,- так ли я понимаю? - продолжал он с настойчивостью и с необыкновенным жаром.- Да, сие есть покаяние и натуральная потребность его, вас поборовшая, и вы попали на великий путь, путь из неслыханных. Но вы как бы уже ненавидите вперед всех тех, которые прочтут здесь описанное, и зовете их в бой. Не стыдясь признаться в преступлении, зачем стыдитесь вы покаяния? Пусть глядят на меня, говорите вы; ну, а вы сами, как будете глядеть на них? Иные места в вашем изложении усилены слогом; вы как бы любуетесь психологией вашею и хватаетесь за каждую мелочь, только бы удивить читателя бесчувственностью, которой в вас нет. Что же это как не горделивый вызов от виноватого к судье?

Где же вызов? Я устранил всякие рассуждения от моего лица.

Тихон смолчал. Даже краска покрыла его бледные щеки.

Оставим это,- резко прекратил Ставрогин.- Позвольте сделать вам вопрос уже с моей стороны: вот уже пять минут, как мы говорим после этого (он кивнул на листки), и я не вижу в вас никакого выражения гадливости или стыда... вы, кажется, не брезгливы!..

Он не докончил и усмехнулся.

То есть вам хотелось бы, чтоб я высказал вам поскорее мое презрение,- твердо договорил Тихон.- Я пред вами ничего не утаю: меня ужаснула великая праздная сила, ушедшая нарочито в мерзость.

Что же до самого преступления, то и многие грешат тем же, но живут со своею совестью в мире и в спокойствии, даже считая неизбежными проступками юности. Есть и старцы, которые грешат тем же, и даже с утешением и

с игривостью. Всеми этими ужасами наполнен весь мир. Вы же почувствовали всю глубину, что очень редко случается в такой степени.

Уж не уважать ли вы меня стали после листков? - криво усмехнулся Ставрогин.

Отвечать прямо о сем не буду. Но более великого и более страшного преступления, как поступок ваш с отроковицей, разумеется, нет и не может быть.

Оставим меру на аршины. Меня несколько дивит ваш отзыв о других людях и об обыкновенности подобного преступления. Я, может быть, вовсе не так страдаю, как здесь написал, и, может быть, действительно много налгал на себя,- прибавил он неожиданно.

Тихон смолчал еще раз. Ставрогин и не думал уходить, напротив, опять стал впадать мгновениями в сильную задумчивость.

А эта девица,- очень робко начал опять Тихон,- с которою вы прервали в Швейцарии, если осмелюсь спросить, находится... где в сию минуту?

Опять молчание.

Я, может быть, вам очень налгал на себя,- настойчиво повторил еще раз Ставрогин.- Впрочем, что же, что я их вызываю грубостью моей исповеди, если вы уж заметили вызов? Я заставлю их еще более ненавидеть меня, вот и только. Так ведь мне же будет легче.

То есть их ненависть вызовет вашу, и, ненавидя, вам станет легче, чем если бы приняв от них сожаление?

Вы правы; знаете,- засмеялся он вдруг,- меня, может быть, назовут иезуитом и богомольною ханжой, ха-ха-ха? Ведь так?

Конечно, будет и такой отзыв. А скоро вы надеетесь исполнить сие намерение?

Сегодня, завтра, послезавтра, почем я знаю? Только очень скоро. Вы правы: я думаю, именно так придется, что оглашу внезапно и именно в какую-нибудь мстительную, ненавистную минуту, когда всего больше буду их ненавидеть.

Ответьте на вопрос, но искренно, мне одному, только мне: если б кто простил вас за это (Тихон указал на листки), и не то чтоб из тех, кого вы уважаете или боитесь, а незнакомец, человек, которого вы никогда не узнаете, молча, про себя читая вашу страшную исповедь, легче ли бы вам было от этой мысли или всё равно?

С тем, чтоб и вы меня также,- проникнутым голосом промолвил Тихон.

За что? что вы мне сделали? Ах, да, это монастырская формула?

За вольная и невольная. Согрешив, каждый человек уже против всех согрешил и каждый человек хоть чем-нибудь в чужом грехе виноват. Греха единичного нет. Я же грешник великий, и, может быть, более вашего.

Я вам всю правду скажу: я желаю, чтобы вы меня простили, вместе с вами другой, третий, но все - все пусть лучше ненавидят. Но для того желаю, чтобы со смирением перенести...

А всеобщего сожаления о вас вы не могли бы с тем же смирением перенести?

Может быть, и не мог бы. Вы очень тонко подхватываете. Но... зачем вы это делаете?

Чувствую степень вашей искренности и, конечно, много виноват, что не умею подходить к людям. Я всегда в этом чувствовал великий мой недостаток,- искренне и задушевно промолвил Тихон, смотря прямо в глаза Ставрогину,- Я потому только, что мне страшно за вас,- прибавил он,- перед вами почти непроходимая бездна.

Что не выдержу? что не вынесу со смирением их ненависти?

Не одной лишь ненависти.

Чего же еще?

Их смеху,- как бы через силу и полушепотом вырвалось у Тихона.

Ставрогин смутился; беспокойство выразилось в его лице.

Я это предчувствовал,- сказал он.- Стало быть, я показался вам очень комическим лицом по прочтении моего «документа», несмотря на всю трагедию? Не беспокойтесь, не конфузьтесь... я ведь и сам предчувствовал.

Ужас будет повсеместный и, конечно, более фальшивый, чем искренний. Люди боязливы лишь перед тем, что прямо угрожает личным их интересам. Я не про чистые души говорю: те ужаснутся и себя обвинят, но они незаметны будут. Смех же будет всеобщий.

Справедливая мысль.

Однако же вы... вы-то сами... Я удивляюсь, как дурно вы думаете про людей, как гадливо,- с некоторым видом озлобления произнес Ставрогин.

А верите, я более по себе судя сказал, чем про людей! - воскликнул Тихон.

В самом деле? да неужто же есть в душе вашей хоть что-нибудь, что вас здесь веселит в моей беде?

Кто знает, может, и есть. О, может, и есть!

Довольно. Укажите же, чем именно я смешон в моей рукописи? Я знаю чем, но я хочу, чтоб указали вы вашим пальцем. И скажите поциничнее, скажите именно со всею тою искренностью, к которой вы способны. И еще повторю вам, что вы ужасный чудак.

Даже в форме самого великого покаяния сего заключается уже нечто смешное. О, не верьте тому, что не победите! - воскликнул он вдруг почти в восторге,- даже сия форма победит (указал он на листки), если только искренно примете заушение и заплевание. Всегда кончалось тем, что наипозорнейший крест становился великою славой и великою силой, если искренно было смирение подвига. Даже, может, при жизни вашей уже будете утешены!..

Итак, вы в одной форме, в слоге, находите смешное? - настаивал Ставрогин.

И в сущности. Некрасивость убьет,- прошептал Тихон, опуская глаза.

Что-с? некрасивость? чего некрасивость?

Преступления. Есть преступления поистине некрасивые. В преступлениях, каковы бы они ни были, чем более крови, чем более ужаса, тем они внушительнее, так сказать, картиннее; но есть преступления стыдные, позорные, мимо всякого ужаса, так сказать, даже слишком уж не изящные...

Тихон не договорил.

То есть,- подхватил в волнении Ставрогин,- вы находите весьма смешною фигуру мою, когда я целовал ногу грязной девчонки... и все, что я говорил о моем темпераменте и... ну и всё прочее... понимаю. Я вас очень понимаю. И вы именно потому отчаиваетесь за меня, что некрасиво, гадливо, нет, не то что гадливо, а стыдно,

смешно, и вы думаете, что этого-то я всего скорее не перенесу?

Тихон молчал.

Да, вы знаете людей, то есть знаете, что я, именно я, не перенесу... Понимаю, почему вы спросили про барышню из Швейцарии, здесь ли она?

Не приготовлены, не закалены,- робко прошептал Тихон, опустив глаза.

Слушайте, отец Тихон: я хочу простить сам себе, и вот моя главная цель, вся моя цель! - сказал вдруг Ставрогин с мрачным восторгом в глазах.- Я знаю, что только тогда исчезнет видение. Вот почему я и ищу страдания безмерного, сам ищу его. Не пугайте же меня.

Если веруете, что можете простить сами себе и сего прощения себе в сем мире достигнуть, то вы во всё веруете! - восторженно воскликнул Тихон.- Как же сказали вы, что в бога не веруете?

Ставрогин не ответил.

Вам за неверие бог простит, ибо духа святого чтите, не зная его.

Кстати, Христос ведь не простит,- спросил Ставрогин, и в тоне вопроса послышался легкий оттенок иронии,- ведь сказано в книге: «Если соблазните единого от малых сих» - помните? По Евангелию, больше преступления нет и не может (быть). Вот в этой книге!

Он указал на Евангелие.

Я вам радостную весть за сие скажу, - с умилением промолвил Тихон,- и Христос простит, если только достигнете того, что простите сами себе... О нет, нет, не верьте, я хулу сказал: если и не достигнете примирения с собою и прощения себе, то и тогда Он простит за намерение и страдание ваше великое... ибо нет ни слов, ни мысли в языке человеческом для выражения всех путей и поводов Агнца, «дондеже пути его въявь не откроются нам». Кто обнимет его, необъятного, кто поймет всего, бесконечного!

Углы губ его задергались, как давеча, и едва заметная судорога опять прошла по лицу. Покрепившись мгновение, он не выдержал и быстро опустил глаза.

Ставрогин взял с дивана свою шляпу.

Я приеду и еще когда-нибудь,- сказал он с видом сильного утомления,- мы с вами... я слишком ценю удовольствие беседы и честь... и чувства ваши. Поверьте,

я понимаю, почему иные вас так любят. Прошу молитв ваших у Того, которого вы так любите..

И вы идете уже? - быстро привстал и Тихон, как бы не ожидав совсем такого скорого прощания.- А я...- как бы потерялся он,- я имел было представить вам одну мою просьбу, но... не знаю как... и боюсь теперь.

Ах, сделайте одолжение.- Ставрогин немедленно сел, имея шляпу в руке. Тихон посмотрел на эту шляпу, на эту позу, позу человека, вдруг сделавшегося светским, и взволнованного, и полупомешанного, дающего ему пять минут для окончания дела, и смутился еще более.

Вся просьба моя лишь в том, что вы... ведь вы уже сознаетесь, Николай Всеволодович (так, кажется, ваше имя и отчество?), что если огласите ваши листки, то испортите вашу участь... в смысле карьеры, например, и... в смысле всего остального.

Карьеры? - Николай Всеволодович неприятно поморщился.

К чему же бы портить? К чему бы, казалось, такая непреклонность? - почти просительно, с явным сознанием собственной неловкости заключил Тихон. Болезненное впечатление отразилось на лице Николая Всеволодовича.

Я вас уже просил, прошу вас еще: все слова ваши будут излишни... да и вообще все наше объяснение начинает быть невыносимым.

Он знаменательно повернулся в креслах.

Вы меня не понимаете, выслушайте и не раздражайтесь. Вы мое мнение знаете: подвиг ваш, если от смирения, был бы величайшим христианским подвигом, если бы выдержали. Даже если б и не выдержали, всё равно вам первоначальную жертву сочтет господь. Всё сочтется: ни одно слово, ни одно движение душевное, ни одна полумысль не пропадут даром. Но я вам предлагаю взамен сего подвига другой, еще величайший того, нечто уже несомненно великое...

Николай Всеволодович молчал.

Вас борет желание мученичества и жертвы собою; покорите и сие желание ваше, отложите листки и намерение ваше - и тогда уже все поборете. Всю гордость свою и беса вашего посрамите! Победителем кончите, свободы достигнете...

Глаза его загорелись; он просительно сложил пред собой руки.

Просто-запросто вам очень не хочется скандала, и вы ставите мне ловушку, добрый отче Тихон,- небрежно и с досадой промямлил Ставрогин, порываясь встать.- Короче, вам хочется, чтоб я остепенился, пожалуй, женился и кончил жизнь членом здешнего клуба, посещая каждый праздник ваш монастырь. Ну, эпитимья ! А впрочем, вы, как сердцевед, может, и предчувствуете, что это ведь несомненно так и будет и всё дело за тем, чтобы меня теперь хорошенько поупросить для приличия, так как я сам только того и жажду, не правда ли?

Он изломанно рассмеялся.

Нет, не та эпитимья, я другую готовлю! - с жаром продолжал Тихон, не обращая ни малейшего внимания на смех и замечание Ставрогина.- Я знаю одного старца не здесь, но и недалеко отсюда, отшельника и схимника, и такой христианской премудрости, что нам с вами не понять того. Он послушает моих просьб. Я скажу ему о вас всё. Подите к нему в послушание, под начало его лет на пять, на семь, сколько сами найдете потребным впоследствии. Дайте себе обет, и сею великою жертвой купи те всё, чего жаждете и даже чего не ожидаете, ибо и понять теперь не можете, что получите!

Ставрогин выслушал очень, даже очень серьезно его последнее предложение.

Просто-запросто вы предлагаете мне вступить в монахи в тот монастырь? Как ни уважаю я вас, а я совершенно того должен был ожидать. Ну, так я вам даже признаюсь, что в минуты малодушия во мне уже мелькала мысль: раз заявив эти листки всенародно, спрятаться от людей в монастырь хоть на время. Но я тут же краснел за эту низость. Но чтобы постричься в монахи - это мне даже в минуту самого малодушного страха не приходило в голову.

Вам не надо быть в монастыре, не надо постригаться, будьте только послушником тайным, неявным, можно, так, что и совсем в свете живя...

Оставьте, отец Тихон,- брезгливо прервал Ставрогин и поднялся со стула. Тихон тоже.

Что с вами? - вскричал он вдруг, почти в испуге всматриваясь в Тихона. Тот стоял перед ним, сложив перед собою вперед ладонями руки, и болезненная судорога, казалось как бы от величайшего испуга, прошла мгновенно по лицу его.

Что с вами? Что с вами? - повторял Ставрогин,

бросаясь к нему, чтоб его поддержать. Ему казалось, что тот упадет.

Я вижу... я вижу как наяву,- воскликнул Тихон проницающим душу голосом и с выражением сильнейшей горести,- что никогда вы, бедный, погибший юноша, не стояли так близко к самому ужасному преступлению, как в сию минуту!

Успокойтесь! - повторял решительно встревоженный за него Ставрогин,- я, может быть, еще отложу... вы правы, я, может, не выдержу, я в злобе сделаю новое преступление... всё это так... вы правы, я отложу.

Нет, не после обнародования, а еще до обнародования листков, за день, за час, может быть, до великого шага, вы броситесь в новое преступление как в исход, чтобы только избежать обнародования листков!

Ставрогин даже задрожал от гнева и почти от испуга.

Проклятый психолог! - оборвал он вдруг в бешенстве и, не оглядываясь, вышел из кельи.

Достоевский Ф.М. Бесы. Глава «У Тихона» // Ф.М. Достоевский. Собрание сочинений в 15 томах. Л.: Наука. Ленинградское отделение, 1990. Т. 7. С. 633-664.

Другие материалы по творчеству Достоевскоий Ф.М.

  • Своеобразие гуманизма Ф.М. Достоевского (по роману «Преступление и наказание»)
  • Изображение губительного воздействия ложной идеи на сознание человека (по роману Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание»)
  • Изображение внутреннего мира человека в произведении XIX века (по роману Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание»)
  • Анализ романа "Преступление и наказание" Достоевского Ф.М.

Новый роман, который он начал писать под влиянием пережитого потрясения, получил название «Бесы» (1871-1872). В центре его оказался самый мрачный из художественных образов писателя - Ставрогин.

Этот персонаж (прототипом его послужил Спешнев) обладает колоссальной силой характера, умом и железной волей; он красавец, аристократ; наделен даром подчинять себе почти всех вокруг. Ho с молодых лет Ставро-гин поражен недугом безверия и пытается найти хоть какое-то приложение своим силам. Он кутит и развратничает в Петербурге; путешествует по миру, добираясь даже до Исландии (край света в те времена), посещает православные святыни в Греции, выстаивает в храмах шестичасовые службы. Ho если нет веры в душе, не поможет и это. Он, любимец женщин, на пари женится на убогой хромоножке Марии Лебядкиной, с тем чтобы на следующий же день покинуть ее. Он, наконец, отправляется в Соединенные Штаты, куда уезжали многие из «передовой» российской молодежи, пытаясь в новом демократическом государстве найти осуществление своих чаяний.

В Америке Ставрогин внушает двум выходцам из России, Шатову и Кириллову, две взаимоисключающие идеи. Шатову - о том, что без веры в своего Бога народ существовать не может и что миссия русского народа - явить разуверившемуся миру сохраненный в России образ русского Бога, Христа. И если даже будет математически доказано, что истина вне Христа, надо оставаться с Христом, а не с истиной. Кириллову же - что Бог умер. То есть, что Он забыл о людях и Его существование ничего не значит для них. Человек, осознавший это, обязан «заявить свою волю», заменить собою Бога, стать им. А самый решительный шаг к этому - совершить самоубийство, то есть показать себя полным хозяином своей жизни.

В Швейцарии Ставрогин «от скуки» вступает в революционную организацию, созданную «мошенником-социалистом» Петрушей Верховенским (прототипом его послужил Нечаев).

Ho все это лишь предыстория романа, его экспозиция, само же действие начинается в маленьком провинциальном русском городке, где живет мать Ставрогина, генеральша, а при ней «приживальщиком» отец Петруши и воспитатель Николая Ставрогина - Степан Трофимович Верховенский.

Верховенский принадлежит к поколению «прекраснодушных» либералов 1840-х годов, которые начинали внедрять «передовые» идеи в русское общественное Сознание, но еще в цивилизованной форме, без всяких призывов к насилию. Своего сына Петрушу Верховенский видел «всего два раза в своей жизни»: как только тот родился (потом его отослали на воспитание к «каким-то отдаленным теткам»), затем в Петербурге, где сын готовился поступать в университет. Таким образом, показывает Достоевский, Степан Трофимович (как и все поколение «изящных» либералов 1840-х годов) в известной мере ответствен за появление наиболее мрачных фигур современности: омертвевшего душой атеиста и нигилиста-революционера.

Вокруг Степана Трофимовича собирается кружок местных фрондеров - «наших». Они проводят время в разговорах на политические темы и ждут грядущих перемен. Тут-то в город и возвращаются Петруша Верховенский и Николай Ставрогин. Верховенский-младший заявляет, что приехал с поручением от тайного революционного центра в Швейцарии («Интернационалки») сформировать по всей России «пятерки» для подготовки революционного выступления. Постепенно атмосфера романа сгущается и мрачные апокалиптические ноты начинают звучать все явственнее...

Тем временем своя интрига раскручивается вокруг Ставрогина. Он влюблен (или ему кажется, что влюблен) в красавицу Лизу Тушину, дочь генеральши Дроздовой. Как всякий слабый духом человек (а Достоевский показывает, что Ставрогин все же слаб духом), Николай думает, что Лиза - последнее, за что он мог бы «зацепиться» в жизни и спастись. Он не хочет ее терять. Лиза тоже любит его. Ho в ожидании Ставрогина в город давно уже переехали Марья Тимофеевна, его законная жена, и ее брат, отставной капитан Игнат Лебядкин, пьяница и бузотер, привыкший тратить посылаемые Ставрогиным деньги и намеренный его шантажировать.

Для Ставрогина калека-жена теперь - лишь препятствие на пути к Лизе Тушиной (ибо расторжение церковного брака в России того времени было практически невозможно). Марья Тимофеевна поняла, что зло уже полностью овладело душой Ставрогина, подменило его человеческий облик и что у него «нож в кармане». При свидании она отказывается узнать его, крича: «Прочь, самозванец!», «Гришка Отрепьев - анафема!» Ставрогин уходит в ужасе, но гордость не позволяет ему поддаться на шантаж Игната Лебядкина: он говорит капитану, что скоро сам «объявит» о своем браке.

Свою интригу ведет и Петруша. Он понимает, что для успеха революционного переворота нужен вождь, обладающий обаянием, влиянием на людей, и он сам на роль такого вождя не тянет. Ho он не подозревает, что и Ставрогин всего лишь самозванец во всех смыслах. Что он только выдает себя за царственно-«всесильного» человека, а на самом деле слаб. В откровенном разговоре ночью Петруша раскрывает Ставрогину свои планы: «Мы провозгласим разрушение... Мы пустим пожары... Ну-с, и начнется смута! Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал... Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам... Ну-с, тут-то мы и пустим... Ивана-царевича; вас, вас!»

Догадываясь о тайном желании Ставрогина «развязаться» с Лебядкиными, Петруша предлагает свою помощь: у него, мол, есть в запасе беглый уголовник Федька Каторжный, готовый за деньги на любую «работу». Ставрогин в ужасе отвергает предложение, но мысль эта западает в его помутненное сердце.

Вскоре Федька Каторжный зверски убивает Марью Тимофеевну и капитана Лебядкина, в городе вспыхивают пожары, организованные нанятыми Петрушей (чтобы посеять «смуту») людьми. Начинаются беспорядки и возмущения, вызванные и пожарами, и зверским убийством, и происшедшим незадолго до того святотатством (люди Петруши, а может, и он сам, осквернили икону Богоматери в храме). Лиза, поняв из слов Ставрогина, что есть и его вина в смерти Лебядкиных, решает сама все узнать и отправляется на место убийства, но, оказавшись в разъяренной толпе, погибает...

В этом романе погибают многие герои - почти все, кто искренне (в отличие от Петруши Верховенского) связал свою жизнь с «демоном» - Ставрогиным.

Члены «пятерки» во главе с Петрушей убивают Шaтова. Тело убитого сбрасывают в пруд. Подобно Нечаеву, Петруша «повязал» членов своей шайки кровью; теперь все они в его руках.

После совершения этого злодеяния Верховенский подталкивает к самоубийству Кириллова, который обещал Петруше взять вину за беспорядки на себя.

Жена Шатова, бросившись на поиски мужа, смертельно простудилась сама и застудила младенца. Ставрогин и его окружение проносится по городу, как чума. В итоге Петруша срочно покидает город. Преступление скоро раскрывают. Ставрогин, окончательно отчаявшись, повесился в своем загородном имении.

Ho это лишь внешняя канва событий. По ходу чтения читателя не оставляет смутное подозрение, что на совести Ставрогина еще одно страшное и тщательно скрываемое преступление, которое мучает его сильнее всего. Об этом рассказывается в главе, по цензурным требованиям исключенной Достоевским из основного текста романа. Глава эта называется «У Тихона», и повествуется в ней о том, как, еще живя в Петербурге, Ставрогин, желая испытать, до какого предела падения он может дойти, сначала намеренно обвинил в краже малолетнюю дочь своей квартирной хозяйки Матрешу, а затем пошел на еще большее зло, хладнокровно и расчетливо соблазнив ее. Для маленькой Матреши это стало ужасным потрясением, рассказать об этом кому-либо она боялась (Ставрогин, в свою очередь, страшился, что Матреша расскажет и тогда ему не миновать каторги). Ho мысль о том, что она «Бога убила», то есть разрушила Божий мир в себе, невыносимо мучила девочку. И вот однажды, когда никого не было дома, Ставрогин увидел, как Матреша появилась в проеме двери и, погрозив ему маленьким кулачком, ушла в чулан... Он догадался, зачем она пошла туда, - побежать бы, спасти, но тогда придется все объяснять, а так уже никто ничего не узнает. И Ставрогин выжидает нужное время, а затем, войдя в чулан, убеждается в правоте своей догадки: Матреша повесилась.

С тех пор образ маленькой Матреши не дает Ставроги-ну покоя. И он, уже по приезде в город написав «Исповедь», идет по совету Шатова в местный монастырь к старцу Тихону за помощью. Ho Тихон, прочитав «Исповедь», понимает, что она не свидетельствует о подлинном раскаянии Ставрогина, что его намерение обнародовать «Исповедь», то есть публично признаться в своем преступлении, тоже есть не более чем вызов обществу и еще одна попытка самовозвышения. Тихон знает, что такому, как Ставрогин, может помочь только «труд православный», то есть долгая и упорная работа самосовершенствования, а если «сразу», как хочет Ставрогин, то «вместо Божеского дела выйдет бесовское». Ставрогин отказывается от советов Тихона и со злобой покидает его...

Итак, роман кончается вроде бы трагически, все главные герои погибают, и лишь небольшим просветом на этом фоне выглядит судьба Степана Трофимовича, который на исходе жизни наконец решил порвать с прежним существованием и отправляется в путешествие по России. Далеко он, естественно, не уходит и, больной и ослабевший, вынужден остановиться на ближайшей станции. Там он знакомится с женщиной, торгующей религиозной литературой, и просит ее почитать ему Евангелие, которое он, по собственному признанию, не открывал уже «лет тридцать». Он с радостным умилением слушает, как книгоноша читает ему ту самую главу из Евангелия от Луки, повествующую, как Христос изгнал из тела одержимого легион бесов, а они попросили у Христа разрешения войти в пасшееся невдалеке стадо свиней. Христос разрешил им, бесы вошли в свиней, стадо обезумело и бросилось в море. Пришедшие же люди «нашли человека, из которого вышли бесы, сидящего у ног Иисуса, одетого и в здравом уме ».

Степан Трофимович, единственный из персонажей романа, умирает в спокойствии и даже в радости.

Достоевский предчувствовал, что революционное «бесовство» еще принесет России и всему миру немало бед. Время подтвердило самые худшие его опасения. В «Бесах» вообще очень многое предсказано с поразительной точностью.

Этот роман, в котором гениально угадано все то страшное, что произошло в России в грядущие десятилетия, оказался почти совсем не понят не только по выходе в свет, но и еще долгие десятилетия спустя. Критики-современники называли роман «бредом», «белибердой», «клеветой». Например, Н. К. Михайловский писал: «...нечаевское дело есть до такой степени во всех отношениях монстр, что не может служить темой для романа с более или менее широким захватом»; в общественном движении нечаевщина «составляет печальное... исключение», «третьестепенный эпизод». И. С. Тургенев же утверждал, что «у Достоевского нападки на революционеров нехороши: он судит о них как-то по внешности, не входя в их настроение».

Ho при этом вспомним о том, что Достоевский в начале работы над романом отказался от простого обличения нигилистов и «мошенников-социалистов». Введя в роман фигуру «вождя», Ставрогина, Достоевский показывает: трагедия современной ему России в том, что именно лидеры, кому полагалось быть лучшими, поражены безверием и образуют нечто вроде черной дыры, через которую врываются силы зла. Ведь рядом со Ставрогиным как бы усиливаются отрицательные качества у всех окружавших его: и у Шатова, и у Кириллова, и у Лизы, и у Петруши. К сожалению, это положение Достоевского оказалось понято еще менее.



Рассказать друзьям