Кушнер куст. Поэзия александра кушнера

💖 Нравится? Поделись с друзьями ссылкой
Сиреневый куст

Недавно на Новом кладбище увидела странную могилу. Оградка, а в ней только сиреневый куст. Но какой! Пышный, лиловый, он словно клубился, как облако, был какой-то нереальный, воздушный.

Я подошла, чтобы увидеть, чья могила, и оказалось — ничья. Ни памятника, ни креста, ни таблички. Всю дорогу я думала над этой загадкой.
Что означал этот куст в клетке ограды, казалось, рвавшийся наружу, как нежность из груди? В честь кого он посажен? Без имени похороненного эта могила казалась метафорой, каким-то намёком, обобщением, которое я не в силах была постичь умом, но понимала сердцем.

"Что нужно кусту от меня?" «Можжевеловый куст, можжевеловый куст, остывающий лепет изменчивых уст... » Что им всем от нас нужно? Нашей любви, нашей памяти. А нам от них — подтверждения, знака, что Это существует.



Кладбищенская ограда,
а вместо могилы — куст.
Сиреневая отрада
квадрата, который пуст.

Как звали того, кто сгинул?
Где памятник или крест?
Сиреневая могила.
Загадка окрестных мест.

Ни вросшей в траву дощечки,
ни камня с обрывком дат.
Кто был он, ушедший в вечность, -
бродяга, поэт, солдат?

Я приотворила дверцу...
Она легко поддалась.
Что нужно кусту от сердца?
Любви и рыданий всласть.

Туманом сирень клубилась,
парила не здесь, а Там.
Как жимолости той милость,
что вымолил Мандельштам.

Ограда была оправой
прекраснейшим из цветов,
которым могилы мало,
им хочется наших ртов,

распахнутой в небо дверцы,
протянутых рук лучей.
Я шла, прикарманив в сердце
того, кто уже ничей.

Почему-то никто из отозвавшихся на стихи никак не прореагировал на саму ситуацию - загадку пустой могилы, которую я до сих пор не могу разгадать. Ведь даже в самых древних захоронениях остаются какие-то следы: обломки надгробной плиты, креста, таблички, здесь же ничего не было. А ограда была свежевыкрашенной, да и куст, хоть и пышный, большой, но совсем не старый. Что это могло значить? Может быть, кто-то припасал место для себя на будущее (сейчас многие это делают)? Или на месте старой заросшей могилы, убрав следы, создали плацдарм для новой? Тогда же я восприняла это как нечто мистическое, какой-то Высший Знак. Душа была настроена только на это.

Не удивлюсь, если в следующий раз на этом месте уже ничего не будет, всё улетучится, как сон на рассвете.)) Как это в "Доживём до понедельника":

Сломанная клетка, горстка пепла,
а журавлик снова в облаках.

Есть и такая версия: возможно, покойник был очень скромным человеком, или, напротив, оригиналом, а может, поэтом, и захотел для себя именно такой — безымянной, цветочной могилы, а потомки исполнили это его завещание. Это не так уж странно, как может показаться на первый взгляд. Цветаева мечтала, чтобы вместо памятника на её могиле в Тарусе был бы установлен камень — в том месте, где она хотела бы лежать. Марина Влади хотела установить на могиле Высоцкого оплавившийся метеорит, который бы символизировал его личность и судьбу. Но родители и дети настояли на банальном постаменте, и водрузили помпезных коней и героя на расстреле.

Саван сдернули - как я обужен, -
Нате смерьте! -
Неужели такой я вам нужен
После смерти?!

Есть фигуры, которые неизмеримо больше своей оболочки, которых памятники не увековечивают, а выхолащивают, суживают, опошляют. Насколько больше говорит нам дерево на их могиле или вот такой куст сирени...
И, может быть, кто знает, когда-нибудь, в будущем все могильные памятники заменят кусты сирени, бузины, жасмина, терновника, каждый будет заказывать для себя тот цветок или дерево, что больше всего соответствует его сути.

«Темная, свежая ветвь бузины - это письмо от Марины... » (А. Ахматова )

Евангелие от куста жасминового,
Дыша дождем и в сумраке белея
Среди аллей и звона комариного
Не меньше говорит, чем от Матфея.

(Александр Кушнер )

Или, у него же:

Посмотри на кустарник,
обнимающий склон.
Вот мой лучший напарник!
Я разросся как он.
Не спросив разрешенья,
избавляя пейзаж
от головокруженья,
созерцатель и страж.
Последи за ветвями:
неприметно для глаз
разгорается пламя
в нём в полуденный час.
Есть на что опереться
небесам на земле...

Или у Н. Гумилёва :

Сирени тяжестью свело
Едва расправленные ветви,
Но рвется бледное крыло,
Прозрачным становясь от света.

Она летит на Божий зов,
Опалена предчувствьем встречи,
Она - растущих облаков
То ли прообраз, то ль предтеча...

Что остается нам? Вскипеть
Душой ли, словом, бледной кровью,
Роняя лепестки, лететь,
Земной пожертвовав любовью...

Вчера пост мой на этом заканчивался. Но в одном из коментов промелькнула фраза о «надгробных деревьях» - оказывается, сейчас существует такой проект, а я ничего не знала!
Покопалась в Интернете и мне открылись фантастические вещи, которые заставили сегодня написать продолжение. Наука доказала, что генетический материал человека можно прививать на растения и таким образом продолжать его в них!

В статье под названием «Гибрид растения и человека» с подзаголовком «Надгробные деревья - новый шаг биологической революции» я прочла следующее:

Британская компания Biopresence (Биологическое присутствие) предлагает вместо надгробий сажать на могилах деревья, которые наряду с собственной ДНК содержат гены усопшего. За воплощение такой идеи основатели компании Джордж Тремел (GeorgeTremmel) и ШикоФукухара (ShihoFukuhara) получили Национальную премию за достижения в науке, технике и искусстве (NationalEndowmentforScience, TechnologyandArts).
Как заявил Тремел, дерево — это не могильный камень и не мемориальная плита. «Надгробия мертвы, а растущие деревья — это символ жизни. К тому же, это хорошее утешение» , — пояснил он.

Для того, чтобы создать «могильные» деревья, биологи сначала берут у покойника мазок со слизистой оболочки рта. Из полученного материала выделяются клетки человека, которые содержат достаточное количество ДНК. Потом ДНК обрабатывают таким образом, чтобы человеческие гены не мешали дереву расти, и встраивают в одну растительную клетку. Растительная клетка в специальном растворе и под воздействием света размножается, и уже через шесть месяцев появляется растение, готовое к посадке.
Биотехнологи планируют создавать «могильные» деревья за 20 тысяч фунтов стерлингов . По их мнению, «это невысокая плата за вечную жизнь».

Портретное сходство

У славян в дохристианской Руси были «священные» рощи и дубравы, где рубить деревья не допускалось. Оказывается, это были общинные кладбища. Обряд погребения заключался в том, что на могиле, прямо над покойником, сажалось дерево, корни которого получали питание и из почвы, и из погребенного тела. Таким образом, дерево выполняло не только функцию памятника — ведь деревья живут не одну сотню лет, — но и олицетворяло собой самого человека, так как заключало в себе частицы его тела. Сегодня энтузиасты предлагают возвратиться к опыту наших пращуров.
Итальянские дизайнеры Анна СИТЕЛЛИ и Рауль БРЕТЦЕЛЬ создали проект под названием СарsulаMundi, что в переводе означает «земляная капсула».
— Мы предлагаем нетрадиционный способ погребения, после смерти возвращающий человека в лоно матери-природы, — рассказывает Анна Сителли. — Наше изобретение поможет людям вновь слиться с природой. Капсула представляет собой разлагаемый микроорганизмами гроб, что позволяет телу распадаться естественным образом. На могиле в качестве указателя будет посажено дерево, так что такое новое кладбище через несколько лет превратится в священный мемориальный лес.

«Скрещивание» человека и яблони

Второй вариант могил ХХI века — внедрение фрагментов ДНК мертвого человека в генный аппарат яблони — библейского древа искушения. Но со временем ученые обещают освоить и другие деревья.
— Надгробные плиты мертвы, а деревья — символ жизни, которые могут служить утешением для людей, потерявших своих близких, — убеждены авторы ритуального проекта под названием «Трансгенное надгробие» австриец Георг ТРЕММЕЛЬ и японка Сихо ФУКУХАРА из Королевского колледжа искусств в Лондоне. — Если ДНК покойного будет жить в дереве, значит, человек все еще будет присутствовать в этом мире, только в другом обличье. И вообще, существует давняя связь человеческой смерти и деревьев как символов жизни. Например, в некоторых странах сажают дерево в память как о недавно усопшем, так и о рожденном ребенке.
Авторы проекта утверждают, что «скрещивание» ДНК человека и дерева не нарушит ни генетическую структуру, ни визуальный облик дерева.

Действительно, мурашки по коже! Даже не знаю, как относиться к этому проекту.
В нём много общего от теории вечной жизни . Идея метаморфоз и бессмертия занимала поэта ещё в юные годы и возникла под влиянием сочинений Лукреция и Гёте . Он отрицал принципиальное различие между живой и неживой материей - и та, и другая в равной степени составляет целостный организм природы. Пока существует этот необъятный организм, человек, носитель его разума, орган его мышления, не может исчезнуть бесследно. Посмертно растворившись в природе, он возникает в любой её части - в листе дерева, птице, камне - передавая им хотя бы в небольшой степени свои индивидуальные черты и соединяясь в них со всеми живущими ранее. Заболоцкий писал об этом в стихотворении «Метаморфозы ». Да и во многих других стихах он пытался передать следы бессмертия: увиденный им проблеск сознания в замерзавшем озере, голоса берёз, улыбку женщины в лепестках цветка.

Я почуял сквозь сон легкий запах смолы.
Отогнув невысокие эти стволы,
Я заметил во мраке древесных ветвей
Чуть живое подобье улыбки твоей.

Можжевеловый куст, можжевеловый куст,
Остывающий лепет изменчивых уст,
Легкий лепет, едва отдающий смолой,
Проколовший меня смертоносной иглой!..

Неужели деревья смогут стать для нас не только живыми существами, но родными и близкими, причём в буквальном смысле? Неужели в них сможет продолжиться жизнь дорогих нам людей?
А что вы обо всём этом думаете? Верите ли в это?

СЮЖЕТ СУДЬБЫ

Об авторе | Андрей Юрьевич Арьев родился 18 января 1940 года в Ленинграде. Историк литературы, эссеист, прозаик. Автор более 400 печатных работ и книг, в том числе: «Царская ветка» (2000), «Жизнь Георгия Иванова. Документальное повествование» (2009). Составитель, комментатор и автор вступительных статей к изданиям «Новой библиотеки поэта»: Георгий Иванов. «Стихотворения» (2005; 2010, 2-е изд.), «Царскосельская антология» (2016). Живет в г. Пушкине, Санкт-Петербург.

Первое, что передается читателю при знакомстве со стихами Александра Кушнера, - это возможность доверительно щедрого общения с человеком как таковым. Не с возмутителем спокойствия, не со смущающей нас знаменитостью, не с поэтом К., но просто с человеком. С тем, кто, как любой из нас, спасается от житейской меланхолии самым доступным образом: «Когда я очень затоскую, / Достану книжку записную, / И вот ни крикнуть, ни вздохнуть - / Я позвоню кому-нибудь». Так начинали жить стихом в начале 1960-х в Ленинграде и этими же строчками Кушнер открывает свою последнюю петербургскую книгу «Избранные стихи» (2016).

Кушнеру дано умение превращать в поэзию повседневность, ее прописи, на которые обращать внимание, тем более их любить, никак невозможно:

Человек привыкает
Ко всему, ко всему.
Что ни год получает
По письму, по письму.

Это в белом конверте
Ему пишет зима.
Обещанье бессмертья -
Содержанье письма.

«Привычка жить» Кушнера не тяготит, повторяемость у него - путь к чему-то чудесному. Вот-вот откроется - только присмотрись. Радужная новизна - она из старого, случившегося, а потому неотменяемого, «бессмертного».

«Бессмертного», само собой, в кавычках, фиксирующих ненадежность границ нашего познания и его манящий к себе предел. О нем и стихи: «Бессмертию может быть тоже положен / Предел - и, наверное, это неплохо!». Мысль здесь та, что вне очерченной среды обитания человеческая культура невозможна.

Эстетика Кушнера - это «ренессанс повседневности», являющий себя в частности и в таких беспрецедентных по смелости строках: «Я не мыслю, но я существую. / Существую, живу, еще как!». Повод для подобных споров с Декартом может быть самый простой: в данном случае увиденный с дачного крыльца сад с его утренней влажной «радостью дымящейся жизни». И дело тут не в каком-то необычном «праве поэта» выражать неведомое разуму. Заявлений в духе Маяковского - «Я поэт. Этим и интересен» - от Кушнера не дождешься. «Прозванье поэта всегда было дико мне», - говорит он в самом что ни на есть «зрелом возрасте», собственные стихи преимущественно называя «стишками». Хотя они-то и есть главная ценность: тетрадь стихотворений, а не фамилия на переплете. Только их диктатуре подчиняет себя поэт. С этой философии, в общем, и начиналась ленинградская «оттепельная» поэзия начала шестидесятых, ее молодой нонконформистский прибой. Любовь к изображению «обыкновенных вещей» была равнозначна для ее творцов - и для Кушнера par excellence - вдохновению. Никаким «значительным лицам» хода в это заколдованное стихами пространство не было.

Если что Кушнера и возбуждает как поэта, так это восхитительная череда случайностей в нашей, не нами расчисленной, жизни. Как будто каждое утро он получает по письму - в запечатанном конверте. Не всякий раз он вскрывается, но всякий - доставляется. Обычное для поэта дело, но Кушнер от подобного распорядка, от бесконечной повторяемости доступных обозрению мотивов не уклоняется, в уныние не впадает, соприкасаясь в этом пункте со святоотеческой философией: унылые и несчастные бессмертия не достигнут.

Однако не стоит и обольщаться насчет присоединения поэта к какому бы то ни было каноническому вероисповеданию, вообще к чему-либо, кроме самой поэзии. Светлейшее его стихотворение в новом веке «По безлюдной Кирочной , вдоль сада…» - о ночном пении случайных встречных…

На сломе тысячелетий, в полное тотальных угроз и апокалиптических прогнозов время его душевный выбор неизменен:

И насколько ж ближе внятная
Страсть влюбленного стиха,
Чем идея неопрятная
Первородного греха.

Противостояние Кушнера не задано его личной фрондой. Его оппозиционность вообще духовный проект, в бытовой реализации не нуждающийся. Но если о нем не догадаться, то в его стихах уловишь мало что. Не поймешь в них и сокровенного: «…жизнь, в каком-то главном смысле, / Акт героический вполне».

Утверждение, выношенное человеком петербургской культуры - изначально.

Имперский фасад Северной столицы, «блеск безлунный» ее белых ночей воспет Пушкиным в прологе к «Медному всаднику», и после него никогда и никто более высокой ноты в описании Петербурга взять был не в состоянии. Потому что тем же Пушкиным, в том же «Медном всаднике», была явлена собственная трагическая рефлексия на это великолепие, так или иначе переживаемая всеми значительными художниками Петербурга. Берега Невы - это одновременно и берега Стикса, долгая, бесконечная «петербургская повесть», впадающая в «Лету-Неву», как выразилась Анна Ахматова в «Поэме без героя» и как сказал Александр Кушнер об одной из своих книг: в ней «петербургские реки перетекают в летейские …».

Драматическое содержание такого типа культуры неизбежно сводится к стоянию на страже - того, что невозможно уберечь, но невозможно и утратить. «На волос был от жизни вечной, / Но - сорвалось!» - пишет Кушнер в стихотворении «Прощай, любовь!..». И что же за этим - бездна? Нет: «Ты и сейчас, отдернув руку, / Прекрасней всех!» Или - еще яснее: «Быть нелюбимым! боже мой! / Какое счастье быть несчастным!». Так и о любимых - поэтах - в пароксизме восхищения: «Какое счастье - даже панорама / Их недостатков, выстроенных в ряд!».

Сквозь пушкинских «оград узор чугунный» любая личность глядит на берегах Невы «маленьким человеком», «антигероем», утлой лодчонкой у державной пристани.

Но и на ней, оказывается, можно уплыть куда как далеко. Кушнер и уплыл:

И мне не царства жаль, а человека.
И Бог не царством занят, а душой.

Это - «подведение итогов». То есть сюжет всей лирики Кушнера. Царство для поэта неотличимо от окоема, оно - все равно какое. Да и человек - тоже. То есть он такой, «как вы да я», «Его пою - зачем же нет? / Он мой приятель и сосед». Вот и о себе поэт говорит:

Никем, никем я быть бы не хотел,
И менее всего - царем иль ханом…

В этом вся отрада - иметь за душой нечто, не доступное ни царям, ни ханам, ни безудержного полета романтикам. С последними ведется особенно примечательный внутренний диалог:

Надо было, высокого пыла
Не стесняясь, порвать эту сеть,
Выйти в ночь, где пылают светила,
Просиять в этой тьме и сгореть.
Ты же выбрал земные соцветья
И огонь белокрылый, дневной,
Так сиди ж, оставайся в ответе
За все слезы, весь ужас земной.

Противоположение «внешнего» и «внутреннего» здесь очевидно. Но и раздвоенность - не всегда и необязательно ущерб. Восхитительным образом Александр Кушнер выводит из нее догмат о чаемой полноте неангажированного бытия. Его неполнота заполняется преодолевающим ее неосязаемым усилием:

И много ль нас, внимательных, как я,
Стихом сегодня, может быть, владеют,
И ночь идет, и нету забытья
Сильней, чем это…

Итог предсказуем: «Я сам скажу, я сам за все в ответе».

Неудивительно - и очень «по-питерски», - что профессиональную поэтиче­скую жизнь Кушнер начал как-то незаметно, монотонное его пребывание на берегах Невы она не преобразила. Вступил на литературную стезю вроде бы рано: первую свою книжку увидел в 1962 году, двадцатипятилетним. По советским меркам, да еще для поэта, в благонадежных не числящегося, судьба к нему благоволила. Вскоре принят в Союз писателей, выпускал книги и дальше - в 1966-м «Ночной дозор», в 1969-м - «Приметы»… При этом до 1970-го продолжал преподавать в школе. И преподавал бы дальше, если бы не попросили (вполне корректно) оставить это поприще по причине идеологической невыдержанности и вообще неблагонадежности. Тут, конечно, добавилось забот, вот и книжку следующую все откладывали - до 1974-го («Письмо»). Так что особенных дивидендов литература не давала, хотя и не загоняла в слишком дальний угол.

Путь к известности оказался долгим и не слишком вразумительным. По сию пору ни к чему превосходящему нормальное воображение не привел. Кое-какие литературные премии накопились, чьих бы то ни было наград на лацканах не замечено. Прогуливается Кушнер по тому же Таврическому саду, что и в юности, по той же вырицкой дороге, что и двадцать, и сорок лет, и полвека тому назад. Ну, прибавился отдых в Турции. Достижение невеликое. И не очень, как тут же выяснилось, надежное.

Что ж говорить о «славе», тем паче в ее современном отечественном прокате! О всех ее измерениях базарными рейтингами и коммерческими премиями. Насмотрелись в избытке. Горький от нее привкус:

Больше я о весне не пишу, потому что стар.
Не пишу о душе, потому что душа подсохла,

Ни о смерти (уже не пугает меня кошмар),
Ни о славе (летала над нами та птичка - сдохла)…

«Сдохла», но с горизонта сознания не исчезла, расположилась рядом с небытием. От рассуждений о земной мере человеческих успехов и достоинств куда ж денешься. Никому из творцов не удавалось. Поэт не блаженный и по́шло было бы им притворяться. Даже веруя в отрезвляющую силу блистательного афоризма: «Слава - это солнце мертвых». Кушнер и на него ссылается.

Сам прославленный Аполлон хорош у него лишь в пейзаже, не на постаменте. Ибо природа не только не знает славы, но у Кушнера скорее противостоит ей:

В траве лежи. Чем гуще травы,
Тем незаметней белый торс,
Тем дальнобойный взгляд державы
Беспомощней; тем меньше славы,
Чем больше бабочек и ос.

Тем слово жарче и чудесней,
Чем тише произнесено…

И что у него Шекспир в сравнении с водопадом:

Весь Шекспир с его витийством - только слепок, младший брат,
Вот кто жизнь самоубийством из любви к ней кончить рад!

Источник поэтического заключен в самой природе, в «жизни» - независимо от положения в ней человека. В этом, по Кушнеру, и состоит доказательство бытия Бога. Поэту остается лишь идти по следам Божественного промысла.

Рефлексия на эту тему, в конце концов, приводит к почти совершенному ее решению, органически вытекающему из мироощущения поэта и затрагивающему смысл самого по себе человеческого бытия:

Иисус к рыбакам Галилеи,
А не к римлянам, скажем, пришел
Во дворцы их, сады и аллеи:
Нищим духом видней ореол,
Да еще при полуденном свете,
И провинция ближе столиц
К небесам: только лодки да сети,
Да мельканье порывистых птиц.

А с другой стороны, неужели
Ни Овидий Его, ни Катулл
Не заметили б, не разглядели,
Если б Он к ним навстречу шагнул?
Не заметили б, не разглядели,
Не пошли, спотыкаясь, за Ним, -
Слишком громко им, может быть, пели
Музы, слава мешала, как дым.

Поэтическое «Я» Кушнера - а с этого местоимения стихов у него начинается не меньше, чем у записного романтика - к моменту завершения любого его лирического сюжета понижается до привычного нам обиходного «я». Это «я» - через демонстрацию изначальной отдельности всякого «я» от мира - обращает нас к открытию в нем родственной души.

И в стихах мы, исключительно по причине этого сродства, оставляя в стороне биографическую привязку к автору, читаем о жизни, совпадающей с жизнью конкретного гражданина, конкретной, проживаемой нами вместе с Кушнером эпохи:

Были, были когда-то у нас на даче
И клубника - возни с ней! - и с кабачками,
И капуста, и помнится цвет цыплячий
Огуречных цветов, их усы с крючками…

Биография автора, вроде бы, проглядывает, но и нет ее, никакой биографии! Кушнеру и собственный характер обуза. О чем он так прямо и говорит: «А я не уверен, что характер столь важен для поэта. Он выходит на поверхность, когда дар ничтожен: характером заменяют его недостаточность».

Биография Кушнера и его характер лишь помешают нам различить в его стихах наши собственные - и, слава богу, не худшие - черты.

Именно размышляя о Кушнере (в предисловии к сборнику его стихов 1990 года), Иосиф Бродский заметил: «Поэтическими биографиями - преимущественно трагического характера - мы прямо-таки развращены, в этом столетии в особенности. Между тем биография, даже чрезвычайно насыщенная захватывающими воображение событиями, к литературе имеет отношение чрезвычайно отдаленное. <…> И биография поэта - вся история! - искусства, биография материала. Точнее - биография поэта в том, что он делает с доставшимся ему материалом…»

«Материал» Кушнера удивителен. Какое-то легкое, анонимное счастье высвечивает он в самые что ни на есть невзрачные, «застойные» годы. Даже не разберешь порой, кто у него счастлив и с кем:

Эта тень так прекрасна сама по себе под кустом
Волоокой сирени, что большего счастья не надо…

Вот что, может быть, самое важное у Кушнера - его поэзия обращена лицом к «древу жизни». Почему бы и не вкусить от него прежде, чем устремляться к «древу познания»?

Куст сирени, тень, прохлада - таков «общий замысел». Олицетворенное инобытие поэт ищет в наипростейшем. В минуты печали - тоже. «Ветвь на фоне дворца» Кушнер в стихотворении с царскосельским пейзажем предпочитает самому дворцу: «…Но зимой не уроним достоинство тихое наше / И продрогшую честь». Не в этом ли, не в чести ли, не в нашем «самостоянии » все дело? Сюжет стихотворения раскрывается в том, что первенствует в изображении не пышное императорское барокко, а наделенная экзистенциальными качествами безымянная ветвь.

Какой-нибудь обаятельный genius loci , домашние ненавязчивые лары и всяче­ские дриады - вот кто властители кушнеровских мест.

Это существенно: история оживает и длится у Кушнера в природе, слита с ней, поэт путешествует по ней, как по морю. Вслед Мандельштаму он - «ученик воды проточной». «Природное» и «культурное» не разделены у него между собой роковой чертой, скорее они соответствуют друг другу, как это свойственно петербургской постсимволистской поэзии в целом, начиная с Иннокентия Анненского и особенно явленной опять же у Мандельштама: «Природа - тот же Рим и отразилась в нем…».

Восприимчивый к этой традиции Кушнер привычку мерять одной общей мерой историко-культурное и природное делает художественным принципом, едва ли не приемом:

Какой, Октавия , сегодня ветер сильный!
Судьбу несчастную и злую смерть твою
Мне куст истерзанный напоминает пыльный,
Хоть я и делаю вид, что не узнаю.

Как будто Тацита читала эта крона
И вот заламывает ветви в вышине
Так, словно статую живой жены Нерона
Свалить приказано и утопить в волне.

Как тучи грузные лежат на косогоре
Ничком, какой у них сиреневый испод!
Уж не Тирренское ли им приснилось море
И остров, стынущий среди пустынных вод?

Какой, Октавия , сегодня блеск несносный,
Стальной, пронзительный - и взгляд не отвести.
Мне есть, Октавия , о ком жалеть (и поздно,
И дело дальнее), кроме тебя, прости.

Человеческая культура у Кушнера вообще срослась со стихиями, в первую очередь - водными, текучими, подвижными и в то же время соизмеримыми с вечно­стью, с неведомым нам покоем. «Важна листва, а не сюжет», - заявлено поэтом. Шум листвы братается «со строчкой стиховой», в то время как небеса «сочувствуют и влаге». Ветерок, дождик, шелест кустов и волн царят на кушнеровской земле и движут его лирическими сюжетами, полными тем временем прикровенного содержания:

Жизнь загробная хуже, чем жизнь земная, -
Это значит, что грекам жилось неплохо.
Подгоняла триеру волна морская,
В ней сидели гребцы, как в стручке гороха.

Налегай на весло, ничего, что трудно,
В порт придем - отдохнет твоя поясница.
А в краях залетейских мерцает скудно
Свет и не разглядеть в полумраке лица.

Чтобы писать такие стихи, нужны филологические знания, но филология, как и философия, ни в коем случае не должна в них себе довлеть. У Кушнера и не довлеет. До Гомера у него «час езды».

Филологическое образование, усиленное общением с корифеями отечественной филологии, достоверно показывало Кушнеру, что слово «духовность» никакой «духовности» никому не гарантирует и меньше всего ее у тех, кто этим словом определяет достоинство жизни. Быть «верным жизни» много труднее, чем проповедовать «духовность»:

Мои друзья, их было много,
Никто из них не верил в Бога,
Как это принято сейчас.
Из Фета, Тютчева и Блока
Их состоял иконостас.
<……………………………>
Как их цветочки полевые
Умели радовать любые,
Подснежник, лютик, горицвет!
И я, - тянулись молодые
К ним - был вниманьем их согрет.

Была в них подлинность и скромность
И слова лишнего «духовность»
Не помню в сдержанных речах.
А смерть, что ж смерть - была готовность
К ней и молчанье, но не страх.

Филологическая среда, преподавание литературы в школе давали Кушнеру «жизненный опыт» ничуть не более убогий, чем любой другой. Скорее всего, даже более существенный, чем опыт людей, изо дня в день подкручивающих гайки - что на заводе, что в партячейке . Этого никогда не признавали - и не могли признать - строители коммунизма, чем и вызвана была их пугливая агрессивность по отношению к произведениям, не приспособленным для хорового исполнения.

Но и не в «жизненном опыте» дело, а в «душевном», с жизненной практикой расходящемся, что и подтверждает вся история лирической поэзии.

Тут мы и продолжим о вдохновенных, хотя и не имеющих точного определения, символах, сыгравших определяющую роль в становлении молодой поэзии послесталинской эпохи. Это понятия - «души» и «бога», только в семидесятые годы обретшего у стихослагателей более или менее устойчивые конфессиональные атрибуты и ставшего Богом.

Повторим: конечно, стихи Кушнера живут в современной всем нам жизни и связаны с ней самым тесным образом. Но идеальная их проекция диктуется обстоятельствами, оставляющими житейские и общественные связи в стороне:

На даче, где речка да поле,
Да куст у плеча моего,
Приезд президента де Голля
Не значит почти ничего.

Знаете, танки, подводные лодки,
Авианосцы не в счет.
Фет мимо рощи проехал в пролетке,
Блок постоял у ворот.

Об этом условном Фете вспоминается давняя полемика Ф.М. Достоевского с Н.А. Добролюбовым на животрепещущую во все времена тему: не умолкнуть ли поэту, когда слово берут пушки? Что произошло бы, воображает Достоевский, случись Фету в день лиссабонского землетрясения напечатать свое безглагольное стихотворение «Шепот, робкое дыханье…»? Лиссабонцы , полагает Достоевский, поэ­та «…тут же казнили бы всенародно, на площади <…> и вовсе не за то, что он написал стихотворение без глагола, а потому, что вместо трелей соловья накануне слышались под землей такие трели <…> что у бедных лиссабонцев не только не осталось охоты наблюдать - В дымных тучках пурпур розы <…>, но даже показался слишком оскорбительным и небратским поступок поэта, воспевающего такие забавные вещи в такую минуту их жизни».

Картинка поучительная. А следующая за ней - тем более: «…поэта-то они б казнили, а через тридцать, через пятьдесят лет поставили бы ему на площади памятник за его удивительные стихи вообще, а вместе с тем и за “пурпур розы” в частности. <…> Поэма, за которую казнили поэта, как памятник совершенства поэзии и языка, принесла, может быть, даже и немалую пользу лиссабонцам , возбуждая в них потом эстетический восторг и чувство красоты, и легла благотворной росой на души молодого поколения».

Этот взгляд с точки зрения, так сказать, «локальной вечности» отличает и культурную позицию Кушнера. Яркий пример - многих удивившие его «безглагольные» строки в дни недавнего землетрясения - крымского:

Конечно, русский Крым, с прибоем под скалою
С простором голубым и маленькой горою,
Лежащей как медведь, под берегом крутым.
Конечно, русский Крым, со строчкой стиховою,
И парус на волне, и пароходный дым…

Ветвь, вздох, выдох, боль - вот первооснова бытия, которую стоит ценить.

Эта бесконфликтная, на пристрастный взгляд, концепция человеческого существования в первую очередь требует мужества, потаенно она глубоко драматична. Как у поминаемого и цитируемого в последние годы все чаще Фета - с его строфой, поэтически несравненно запечатлевшей высокую трагедию жизни (и смерти):

…Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? Но жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет, и плачет уходя.

Не затруднит найти промельк этих строчек в стихах Кушнера 1 - они корневой подтекст его поздней лирики. Говоря в одном из стихотворений о тайне «совсем невероятной» жизни, он следует Фету почти дословно: «Огонь, несущийся во тьму!».

Истинная жизнь стиха вписана в историю, не нами начатую и не нами контролируемую, - в историю культуры. Она много более протяженна и более значительна, чем любая социальная, тем более - политическая система.

Из чего не следует, что Кушнер не хочет быть понятым, или что он пренебрегает современниками. Откладывать свидание до лучших времен, тем более до встречи на небесах, он вряд ли намерен. «Рискуя вас разочаровать, - написал он , - скажу: о чем бы ни писал поэт, его стихи, оказывается, должны быть написаны и про нас тоже. Только и всего!»

Ни в будущем, ни в прошлом нет для Кушнера тайны значительнее той, что скрыта в сердечном бытии отдельного человека, в его повседневных заботах. Восседает ли он в кресле или на завалинке - все одно:

И в кафтане доблесть доблестью и болью боль останутся,
И в потертом темном пиджаке…

Боль Кушнера - боль сердечная, мера всех вещей. Мера, которой определяется и сама гармония, не зависящая от масштабов и исторической значимости событий и не определяемая ими. Венчание героев заменено в этой поэзии любовью к «неприметному тихому братству». Эта любовь проторила дорогу магистральной в его стихах теме «счастливого житья», пускай и с «невыносимой подоплекой», как пишет Кушнер.

Насколько вообще ценности частного существования и частного сознания могут довлеть себе в современном лирическом творчестве? В рецензии на «Дневные сны» (1986) Лидия Гинзбург писала, что этот сборник Кушнера - «о счастье жизни и неутихающей за него тревоге. Это ключевая тема книги, и отсюда ее лирическая напряженность. В ней осуществляется взаимосвязанность жизнеутверждающего и трагического. Изображенный в книге человек радость данного ему мира приемлет как потенцию, как вечно присутствующую возможность, которую надо достигать, добывать в борьбе с самим собой».

Это очень существенно, так как «тревога за счастье» силою вещей противостоит тревоге за его невозможность, характерную для лирики большинства наших гениев.

«Понадобился воистину страшный опыт ХХ века, - пишет сам поэт, - чтобы и в жизни, и в литературе возникло представление о возможности счастливой любви и ее глубокой человечности, - наперекор традиционному мнению и злым обстоятельствам».

Трудно сообразить, какую конкретно литературу Кушнер имеет в виду, но то, что это касается литературы его собственной, - добытая им персонально правда. Литература - не жизнь, и в ней «на проторенных дорогах» счастье найти много труднее, чем в хороводе дней. Кушнер нашел.

Априорный трагизм и стремление к невыразимым, несказанным целям, лежащим за пределами душевного созерцания, столь свойственные канонизированному нынче «серебряному веку», Кушнеру чужд. Конечно, уроки акмеизма им были восприняты и стих у него, как у той же Ахматовой, по его собственному утверждению, «от прозы не бегает, наоборот!». Но породивший поэзию «серебряного века» символизм отрицается им бесповоротно. Никаких «философских закатов», никаких «мучительных зорь нестерпимых» нет в природе:

Трагическое миросозерцанье
Тем плохо, что оно высокомерно.

«Величие замысла» приводит символистов и их адептов к нестерпимой велеречивости высказывания, к напыщенной театрализацией жизни, к сплошному «карнавалу». Для того чтобы показать трагическую ситуацию, Кушнеру не нужны ни подмостки, ни героические личности, ему достаточно увидеть паучка: «Паутинка дрожит, как оптический чудный прицел / Для какого-то тайного, явно нездешнего глаза». Этот «нездешний взгляд» - взгляд художника, без всякой мистики. Вооруженный этим зрением, поэт говорит:

Трагедия легка: убьют или погубят -
Искуплен будет мрак прозреньем и слезой.
Я драм боюсь, Эсхил. Со всех сторон обступят,
Обхватят, оплетут, как цепкою лозой…

Оплести себя трагическим мороком Кушнер не позволит. В стихах для него важна противостоящая злым ветрам и всадникам апокалипсиса ни с чем не соизмеримая «точность», синоним «неожиданности». И неожиданнее всего бывает, конечно, обычный «пустяк». «Неожиданность» заменяет у Кушнера все «неизреченности» и «несказанности» романтической эстетики. «Чем точнее, тем неожиданнее» - так можно определить кушнеровскую поэтику.

Принципиальность его в этом вопросе незыблема и дерзка:

Поэзия, следи за пустяком,
Сперва за пустяком, потом за смыслом.

Это из «Дневных снов», 1986 год. Но можно отсчитать десять-двадцать лет назад или столько же вперед - результат получим тот же. Окажется, что и «следить» поэту - мало. «В надувных, золотых пузырьках пустяку» Кушнер готов «служить».

В русской поэзии канонизация «пустяков» и мелких «примет» («Приметы» - за­главие третьей книги Кушнера), конечно, тоже имеет обоснование. Из этих «золотых пузырьков» сложился специфически кушнеровский жанр, обозначенный А.К. Жолковским как «памятник скромному предмету обихода».

Скажем несколько слов о Борисе Пастернаке, без соотнесенности с творчеством которого ни одно молодое дарование конца пятидесятых - начала шестидесятых годов прошлого века себя не позиционировало. В том числе и Кушнер, художник сугубо питерской закалки, не склонный к замоскворецким клятвам на Воробьевых горах, литературной патриархальности, а также телячьим нежностям, восторгам и «почти мычанью». И все же даже в случае Кушнера на ум сразу приходит пастернаковский , оправдывающий человеческое существование «дивный божий пустяк» из «Сестры моей жизни». Но есть связи более глубокие.

Дважды ссылаясь в сборнике эссе «Аполлон в снегу» (1991) на то место из пастернаковской автобиографии «Люди и положения», где автор говорит о жизни, не мыслимой «вне тайны и незаметности», Кушнер раскрывает и свое представление об источниках поэтических озарений.

Радость есть только в тайном сходстве, от внешнего одна досада, от него творческого человека коробит.

Что его роднит с Пастернаком, Кушнер философски разъясняет, когда приводит в речи о нем фразу из Владимира Соловьева о «безусловном, по существу добром , смысле бытия». И уж, конечно, тут же слова самого Пастернака: «…Чувство счастья должно сопровождать мои усилия для того, чтобы удавалось то, что я задумал, это неустранимое условие».

Эти суждения и косвенно и прямо указывают на сходный для обоих поэтов опыт посвященности в дела Вселенной. На то, что «вселенная проще, чем иной полагает хитрец». Секрет ее в том, что она сотворена «всесильным богом деталей, всесильным богом любви», как лирически обобщил Пастернак. Случайность , а не закономерность , является знаком божественной полноты бытия. Вечность Кушнера состоит, как мы уже говорили, из локальных примет.

Преодоление «конечности» любви и счастья в том и кажет себя, что выводимое на свет божий художественное слово создает первоначально неведомую самому творцу «случайную» реальность, новое сцепление смыслов.

Для Пастернака, каким бы хитроумным это сцепление ни оказалось, оно в истинном творении приведет к христианскому откровению о Боге и распятом за Него Христе. Кушнер, как представляется по его стихам, думает об откровении вне христианских таинств, соборные стены только отвлекают его от божественных «пустяков»:

Бог, если хочешь знать, не в церкви грубой той
С подсвеченным ее резным иконостасом,
А там, где ты о нем подумал, - над строкой
Любимого стиха, и в скверике под вязом…

Строфа не без романтического флера - одинокой души, взыскующей блага. Что ж, без романтизма в России нетрудно и задохнуться. Для Кушнера он состоит в том, что если ты мыслишь поэтически, то мыслишь о добре, а не о зле. Добре, на показ не выставляемом:

Может быть, и добро, если истинно, то втихомолку.
Совершённое втайне, оно совершенно темно…

Непроявленность мировоззрения Кушнера в этом кардинальном вопросе объясняется его принципиальной внеконфессиональностью . Данной, как и для массы его читателей, историческим опытом современника Колымы и Освенцима:

И когда в кинохронике мальчик с глазами,
Раскаленными ужасом, смотрит на нас,
Человечеством преданный и небесами, -
Разве венчик звезды его желтый погас?
Видит Бог, я его не оставлю, в другую
Веру перебежав и устроившись в ней!
В христианскую? О, никогда, ни в какую:
Эрмитажный старик не простит мне, еврей.

Фашисты были дурными христианами, коммунисты ими вообще не были. Но происходило все, ими сотворенное, в странах тысячелетнего христианского обитания и господства. Поэтому мальчик из кинохроники и оказался в стихотворении Кушнера рядом с библейским персонажем из Рембрандта.

Теософские разговоры о «теодицее» никчемны, межконфессиональные дебаты обрыдли . Стыдно быть человеком, увы, - верующим тоже. Такова мораль пишущего современные стихи:

Дольше взрослых мучаются дети
На предсмертной, страшной той стезе.
Помолчите в церкви и мечети,
На газетной вздорной полосе
И на богословском факультете,
Хоть на день, на два заткнитесь все!

Любая соборность закрывает для Кушнера дорогу к положительному и высокому смыслу, чревата невозможностью постижения истины в одиночку. А смысл этот у Кушнера есть, и вот то главнейшее, что ему открылось:

Какое чудо, если есть
Тот, кто затеплил в нашу честь
Ночное множество созвездий!
А если все само собой
Устроилось, тогда, друг мой,
Еще чудесней!

Чудо есть описание реальности «на новом лучшем языке». Вычленение из этой реальности гармонического ряда, прежде, до поэта, никем не почувствованного.

«Лучший» - не значит «высший». «Новый язык» Кушнера - это разговорная, срывающаяся, иногда невнятная, раздольно себе противоречащая, но всегда музыкально интонированная «прямая речь».

Важнее, чем о Боге, у Кушнера вопрос о человеке, том самом, что то ли верит в Бога, то ли нет. О его образе на земле. Об этом - «прямая речь» и в его ранних стихах, и в самых поздних:

Нет ли Бога, есть ли Он, - узнаем,
Умерев, у Гоголя, у Канта,
У любого встречного - за краем,
Нас устроят оба варианта.

Кажется, только Кушнер из всех серьезных поэтов мог с такой простодушной насмешкой решить двухтысячелетнюю проблему человеческой «покинутости », «оставленности » на земле.

В обоих кушнеровских вариантах сквозит мысль о невозможности вынести достоверное суждение о существовании или несуществовании Бога. «Да и что мы можем знать о Нем с нашей черепушкой!» - парирует сомнения некий батюшка у Розанова. Поэт видит Вселенную с той же колокольни:

Все нам Байрон, Гете, мы, как дети,
Знать хотим, что думал Теккерей.
Плачет Бог, читая на том свете
Жизнь незамечательных людей.

Эти существа и есть единственный так или иначе одухотворенный предмет рассмотрения в пределах Солнечной системы. Потому хотя бы, что именно в «незамечательных людях» вся христианская соль, к ним и обращены стихи Кушнера, их одних он до сих пор встречает на своей вырицкой дороге:

Верю я в Бога или не верю в бога,
Знает об этом вырицкая дорога…

Это начало стихотворения, включенного самим поэтом в число восемнадцати шедевров, написанных к 2005 году и альбомно изданных при вручении Кушнеру Российской национальной премии «Поэт».

Веришь ты в Бога или не веришь в бога - этот вопрос не минует никого из людей, он вкоренен в человеческое сознание. У Кушнера оно адекватно сознанию поэтическому, растворившемуся в стихах и снах. Чтобы эту «мысль разрешить», поэту не нужны Синайские высоты. Незримый «гость» нисходит к нему без фаворской подсветки - для «тихого разговора» о том,

…Что вместе люди злы, добры поодиночке,
Что чудом может стать простой стакан воды,
Что есть любимый труд и сладко пахнет липа,
Что вечно жить нельзя, что счастье без беды
Сплошным не может быть, и он сказал: спасибо.

Вот и получается, что всегда подозревалось: никакая слава, никакая метафизика не сто́ят летней дачки на третьей платформе под Вырицей. Не благоприобретенной, а так, доставшейся от родителей. Потому и вернемся вместе с Кушнером на гатчинскую дорогу, к обступившим ее кустам и деревьям. К поэту, вырулившему на нее - на велосипеде вместо «Мерседеса». Ибо шум листвы в стихах Кушнера - лучшая музыка, а взор его ласкает даже не цветаевская рябина, а так, на российских пространствах в вихрях и мраке «заломленный кустик».

Это очень существенно: основной зрительный образ лирики Кушнера - это соразмерный человеческой природе куст, а то и вовсе чертополох (он же - толстов­ский репей из «Хаджи Мурата»):

Но я не холоден. Мне твой чертополох
Мигнет с обочины лилово-синим оком -
И лед растаял мой, и влажный гнев подсох,
И гневный жар остыл - в сомненье одиноком, -

Хватает окриков, быть может, нужен вздох? -
Стою, задумавшись: всех жаль мне ненароком.
А мир твой горестный, хорош он или плох?
Быть человеком в нем труднее, чем пророком.

Во всех отношениях программное заявление. Потому и обходится эта поэзия без былинных дубов и библейских кедров, что отвагу, мудрость и мужество олице­творяет в ней примелькавшийся куст «среди болотца»:

У жизни, делом занятой,
Прошу я храбрости не той,
Что пылкой юности дается,
А тихой, прочной, затяжной,
Как куст растет среди болотца…

Куст - это воплощенное дыхание и дуновение жизни-поэзии. Кусты в стихах Кушнера «клубятся» чаще, чем облака. Куст - «образ мира, в слове явленный», символ преодоления веками скопленного зла:

Я поверил бы вам, что лежит
Мир во зле, но мешает мне гравий
На дорожке и жесткий самшит,
Нет упрямей его и курчавей,
Посмотри, как он густ, глянцевит !

Когда Кушнер в статье «Душа искусства» вспоминает о «крупицах жизни», драгоценных для лирики, перечисление он начинает так: «Сиреневый куст…» И один из поздних сборников называет - «Кустарник» (2002). Не скажем, что это какое-то небывалое прежде в поэзии озарение. У Глеба Семенова, одного из старших друзей, а когда-то и учителя Кушнера есть стихотворение «Куст» - 1966 года - с одноприродной образной системе Кушнера символикой: «Из окон озаренный куст. / Явление куста народу!». Но у Кушнера все же редко встретишь ходасевичевского типа рефлексию, свойственную Семенову, не забывающему: «Но вот погаснет в окнах свет, / и без тебя опять во мраке…».

Куст у Кушнера прежде всего - основная метафора жизни. Из куста, как Бог с Моисеем, говорит с ним сама Поэзия:

Евангелие от куста жасминового,
Дыша дождем и в сумраке белея,
Среди аллей и звона комариного
Не меньше говорит, чем от Матфея.

Так бел и мокр, так эти гроздья светятся,
Так лепестки летят с дичка задетого.
Ты слеп и глух, когда тебе свидетельства
Чудес нужны еще, помимо этого.

Ты слеп и глух, и ищешь виноватого,
И сам готов кого-нибудь обидеть.
Но куст тебя заденет бесноватого,
И ты начнешь и говорить, и видеть.

Этот непроизвольный срыв в проповедь - акт лирической свободы, близкий по духу восторженно-пантеистическому мычанию несравненного автора «Сестры моей - жизни».

Речь не о сходстве поэтик. И высокое косноязычие Пастернака, и влечение к гармоническому покою раздраженного «мировой чепухой» Кушнера - эхо лирического взрыва, которым порождена, по ощущению обоих поэтов, человеческая вселенная и на постижение творческой природы которого нацелена вся их душевная работа в счастливые минуты жизни. Их у Кушнера больше, чем у других поэтов, но больше не беспредельно. Смерть у него, как у каждого мыслящего создания, тоже «всегда с собой». Не слабее Сологуба напомнит ему о ней какой-нибудь ношеный-переношеный галстук:

Понятно и без слов, что прочен старый узел,
Что, в петлю головой ныряя, как в хомут,
Иду туда, где рок всё к яме свел и сузил,
Туда, куда и все, потупившись, идут.

Претят Кушнеру, как уже говорилось, носители «трагического миросозерцания». С ними он как был, так и остался не в ладу: «Как я сумел убедиться, любители трагического в искусстве - очень часто люди расчетливые и холодные, кроме того, они большие гурманы».

Кушнер ввел в обязательную поэтическую программу счастье - как раз в то время, когда большая часть поэтов его поколения подустала. Если Кушнер в 1975-м пишет «Евангелие от куста жасминового…», то Бродский к этому времени уже написал «Лагуну» (1973), с героем, роль которого трудно как переоценить, так и недооценить: «совершенный никто, человек в плаще». Этот «лирический герой-скиталец, за передвижением которого мы следили с захватывающим интересом», признается и сам Кушнер, вместо упоения «Евангелием от куста», завораживает всех соблазном глядеть «туда, / куда глядеть не стоит».

Кушнер этому соблазну не поддался. Восьмидесятые, болезненно для массы наших соотечественников перевалившие в девяностые, оказались для него лучезарней детства. Нелицеприятный приверженец косвенных описаний и шероховатых смыслов, он делает рефреном своих книг сладчайшее из возможных откровений: «Я так тебя люблю!».

Эстетическое обоснование тут такое: «Поэзия - это наша память о том, какой бывает жизнь в лучшие свои минуты».

«Душа искусства», говорит поэт, в неуловимом лирическом движении, в лирике как таковой. Без нее культура и впрямь оказывается колоссом на глиняных ногах, без нее дыхание прервется, она в буквальном смысле слова окажется нежизнеспособной.

Встать за всех обиженных одни стихи горою
В этом мире рады, -

убежден поэт. Поэзия - «душа мира». Поставим точку: «Душа мира» - «лирика».

Но какая же сила в стихах, тем более в лирике? Прежде всего сила независимости от чьей бы то ни было силы, в том числе силы их автора. Стихи, как сады, «выходят из оград», спускаются со скалы, подышать земным воздухом. «Земное» в них превалирует над «небесным» - вот неувядающая правда современного лиризма. «Земное притяжение» - назвал Александр Кушнер один из последних сборников. О ней, о земле, речь - «О корке заснеженной бедной земли, / Которую любим, ревнуя к небесному дому».

Вещь среди других вещей и в совокупности с ними образует содружество независимых вещей, каждая из которых может свободно собой распоряжаться. Неповторимость, самодостаточность и самосоотнесенность вещей, феноменологическая множественность бытия – вот другой аспект метафорической интенции. Иначе говоря, в метафоре как средстве поэтики мы прозреваем не столько реальность Единого, сколько реальность множественного бытия. В этом случае метафора является ярчайшим феноменологическим подтверждением персоналистической структуры мира. Не случайно за героями в искусстве закрепилось название персонажа.

Стихотворение Введенского «Мне жалко, что я не зверь» выражает эту двухаспектную, разнонаправленную интенцию метафорирования:

«Мне страшно, что я при взгляде на две одинаковые вещи не замечаю, что они различны, что каждая живет однажды.

Мне страшно, что я при взгляде на две одинаковые вещи не вижу, что они усердно стараются быть похожими» (51. С.184).

«Мне страшно» – следствие конечности человеческого существования.

«Мы сядем с тобою ветер на этот камушек смерти...

Мне трудно, что я с минутами, меня они страшно запутали» (51. С.183).

Отсюда – опыт трансценденции, точнее, попытка трансценденции, желание быть другим, стать каждой вещью, то есть обнаружить в себе другого, стать другим собой.

«Еще есть у меня претензия, что я не ковер, не гортензия» (там же).

Метафора как способ бытия вещей в художественном опыте знает свои онтическиконкретные формы и приемы. Так, в романе герои обособляются и отождествляются, актуализируются в метафорических отношениях контакта и дистанции, они интерпретируют друг друга, повторяют и в тоже время уходят в себя, замыкаются, персонализируются. В частности, провоцирование смысловой целостности «главного героя» в романе (или нескольких главных героев) только в системе персонажей происходит за счет их метафорического соотнесения с второстепенными персонажами, персонажамидвойниками или, наоборот, персонажамиантагонистами, со специальным персонажамипосредниками, наконец, с прямой точкой зрения автора (60. С.73131). Есть также и живописные, пластические, музыкальные метафоры. Схему визуальной метафоры приводит Людвиг Витгенштейн в «Философских исследованиях», называя ее «ЗУ головой» (38. С.278). Это рисунок головы, в которой можно увидеть и голову зайца, и голову утки. «Два в одном» – схема визуальных превращений и различий. Живописная метафора более наглядно, чем литературная, вскрывает не пространственный, а темпоральный характер метафоры. Взаимосоотнесенность вещи с другими вещами и с самой собой имеет не пространственную, а временную природу. Вступить в метафорические отношения – значит попасть в определенное время, время переживания. Игра различий и подобий, в которые оказывается втянут предмет в метафоре есть способ выяснения предметом своего собственного, поиска собственной целостности. Как пишет Г.Амелин, «метафора как целостное событие имеет дело не с отождествлением разных предметов, а с различием внутри одного предмета, отличением предмета от самого себя. Точнее, точка уподобления двух разных предметов является точкой расподобления предмета с самим собой... Предмет начинает длиться, времениться, делает шпагат во времени» (39. С.268).

По принципу «ЗУ головы» построены такие известные картины Сальвадора Дали, как «Невидимый человек», «Рынок рабов и невидимый бюст Вольтера», «Портрет Мэй Уэст», «Метаморфоза Нарцисса», картина «Женщинабутылка» Рене Магритта, «Библиотекарь» Д.Арчимбольдо (XVI в.) и множество других картин. Но это не единственный способ живописного метафорирования. Диалогическая метафорическая провокация вещи на полотне осуществляется разными способами: перенесением в чуждый ей предметный контекст, с которым она вступает в синтаксические отношения, например, «Шесть появлений Ленина на рояле» Дали или некогда скандальное полотно «Завтрак на траве» Э.Мане, в непривычную световую и цветовую среду, трансформированием контуров вещи, деформациями, системой сдвигов. По сути сдвиг – другое название метафоры, поскольку предполагает движение, передвижение вещи из модуса «про» в модус «пере», где она предстает неизвестной и непредвиденной (50). Даже на первый взгляд такой неметафорический жанр живописи, как натюрморт, в своем историческом развитии отражает судьбу вещи в ее антиномической художественной реализации – становиться между общим и индивидуальным, универсальным и неповторимым (40). Везде, где вещь вступает в тесные синтаксические отношения с окружением, она живет повторениями и различиями, превращениями и отсылками.

Кино знает свою «тесноту стихового ряда» (Ю.Тынянов), свои приемы метафорирования. Монтаж позволяет переносить действие или состояния с предметов на предметы, игра планами устанавливает чисто кинематографическую соотносительность, где вещи идут не друг за другом, а как бы вместо друг друга, вставая на чужое место, тем самым провоцируя смысловое становление. Классический пример – монтаж избиения рабочей демонстрации с кадрами бойни в фильме «Стачка» С.М.Эйзенштейна. Тынянов так описывает кинометафору: «Теперь, если после кадра, на котором крупным планом дан человек на лугу, будет следовать крупным планом же кадр свиньи, гуляющей тут же, – закон смысловой соотносительности кадров и закон вневременного, внепространственного значения крупного плана победит такую, казалось бы, натуралистическую мотивировку, как одновременность и однопространственность прогулки человека и свиньи; в результате такого чередования кадров получится не временная или пространственная последовательность от человека к свинье, а смысловая фигура сравнения: человексвинья» (41. С.334).

Необычный ракурс переносит вещь со своего места, ракурсы меняются непрерывно – вещь непрерывно перемещается, соотношения вещей и людей на экране непрерывно перестраиваются. Перестраивается смысл. Смысл входит во время «пере». У кино есть более, чем у любого другого искусства, возможностей перемещать, смещать, переносить, замещать – провоцировать вещи на самоакуализацию.

Мы привыкли употреблять устойчивые искусствоведческие термины, типа аллегории и символа, гротеска и сравнения, сегодня наперебой говорят о симулякре. Но все эти тропы имеют одно онтологическое основание – отношение, структуру «от... к...», а последняя и есть «переход», «перенос» смысла от чегото к чемуто, одним словом, метафора. Именно метафора как ноэтический способ бытия художественного опыта, как учредитель отношения является онтологическим основанием, фундаментом всего множества художественных тропов.

В частности, символ есть такая метафора, конечный пункт которой неизвестен. Метафора – перенесение места на другое место, передислокация, перестановка, перетаскивание, вечный переезд с места на место. Человек, переносящий ношу на своих плечах, например, мебель при переезде на другую квартиру, живет в это время в состоянии метафоры. Куда он ее переносит, просматривается довольно отчетливо, однако это не устраняет всю неуместность происходящего и не дает надежды на окончательную оседлость. Новое место заранее дано как новая точка переноса. Символ усиливает метафору. Он тоже есть перенос, но куда именно – совершенно не ясно. Это перенос сразу во все стороны. Символ всегда символизирует чтото, но это чтото неизвестно. Поэтому мы пытаемся разгадать, дешифровать символ. Симулякр же отличается от символа тем, что он есть перенос в никуда, отсылка в ничто. Поэтому он совершенно не требует расшифровки. Симулякр – апофатическая конструкция, о которой нельзя сказать, что она ничего не обозначает. Она обозначает именно ничего, символизирует ничего, она может быть всем, то есть ничем. Симулякр – это абсолютная метафора и абсолютный способ жизни в модусе «пере».

Если с символом, сравнением, симулякром, метаморфозой метафора находится, так сказать, на одной горизонтальной оси, будучи ее фундирующим основанием, то с метонимией она образует как бы перпендикуляр. В терминах лингвистики это оси селекции и субституции. Роман Якобсон придал метафоре и метонимии принципиально полярный характер взаимоотношений, пронизывающих не только речь и язык, но также искусство и вообще любой смысловой процесс в индивидуальном или коллективном сознании (54). Именно метафора делает метонимию художественной. Метонимия выделяет предмет, окликает целое по его части. Но становление целого в его части, поиск вещи своего «истинного лица», своей «другости» обеспечивается метафорой. Метафора в художественном опыте провоцирует метонимически представленную вещь на представление непредставимого, вводит вещь в различение самой себя, осуществляет с ней диалог.

В истории метафорирования поражает постоянство одного онтическиконкретного типа метафоры. Оно заслуживает упоминания, хотя бы уже потому, что имеет эту историю, а также, потому что в ней художественный опыт открывается с непредвиденной стороны. Назовем этот тип метафоры «культурнатурным». Он характерен для всех искусств, для архитектуры с ее растительными орнаментами, для живописи с ее био и зооморфизмом, для скульптуры, черпающей источник формы в природе, для литературы и кино. Так, например, огромное количество поэтических метафор имеют один постоянный, уходящий корнями в прошлое тип образования – перенос состояний и свойств, принадлежащих «миру природы» в «мир культуры» и наоборот, точнее, обнаружения одного в другом, так что границы их проблематизируются. Этот тип метафоры настолько постоянен, что вся сложная динамика нерасчлененной поэтической работы, напряженная и возвышенная игра в уме словесными переборами, реальное переживание, естественно, не подразделяющее предметы на классы, могут даже показаться шокирующе стереотипной реализацией лежащей в основании примитивной схемы. Причем, судя по различным автобиографиям поэтов, такие реализации приносят им глубочайшее удовлетворение. Александр Кушнер, произнеся «Евангелие от куста жасминового...» (35. С.172), наверно, испытал колоссальное удовлетворение. Или Заболоцкий, когда ему почудилось, что «Как маленький Гамлет, рыдает кузнечик» или «Уже умолкла лесная капелла» (42. С.191, 183) («культурнатурный» тип метафоры пронизывает все творчество Заболоцкого). Или Пастернак, оказавшийся свидетелем «Идущего бурно собранья // Деревьев над кровельной дранью» (31. С.180). Или Хлебников, разглядевший в морже голову Ницше, а в носороге – Ивана Грозного, и для которого «чайки с длинным клювом и холодным голубым, точно окруженным очками, оком имеют вид международных дельцов, чему мы находим подтверждение в прирожденном искусстве, с которым они подхватывают на лету брошенную тюленям воду» (43. С.186187). Или, наконец, Гораций, заключив, что «Как листы на ветвях изменяются вместе с годами, // Прежние ж все облетят, – так слова в языке» (44. С.344). И Гораций в этом ряду не будет самым древним автором. Причем то, что сравнивают, и то, с чем сравнивают могут меняться местами. Если Заболоцкий сравнивает лес с капеллой, то Мандельштам орган сравнивает с лесом: «Стрельчатый лес органа», хотя и у него «Стволы извилисты и голы, // Но все же арфы и виолы».

У Мандельштама одновременно и «колоннада рощи», и «роща портиков» (19. С.67, 38, 230). У тех или иных художников в те или иные эпохи частотность и мера оригинальности в осуществлении такого типа метафоры различны. Но принципиально то, что он почти везде есть, к какому бы направлению автор не принадлежал, какую бы эстетику не исповедывал.

3. Евангелия. Воспоминание, метафора и метод

Современные исследования исторического Иисуса опираются еще на один, третий, столп: ученые понимают, что язык евангелий во многом носит метафорический характер. Если первый столп составляет утверждение о том, что евангелия сочетают воспоминание и свидетельство, третий - утверждение о том, что они сочетают воспоминание и метафору , что это историческая память в виде метафорического повествования, Иисус, оставшийся в памяти, наряду с Иисусом, о котором рассказывают, используя метафоры . Такой подход к евангелиям позволяет выйти за пределы буквального понимания и, что очень важно, подчеркнуть их метафорическую истинность. Метафоры и метафорические повествования могут передавать истину, независимо от того, насколько буквально изложены факты.

Когда мы говорим, что евангелия содержат воспоминания, смысл такого утверждения понятен: иногда они просто передают воспоминания первых христиан о том, что Иисус говорил или делал и что с ним происходило. Но смысл метафоры и метафорического повествования не так прост, здесь требуется разъяснение. Я использую слово «метафора» в самом широком смысле, существует более строгое определение, когда метафору отделяют от сравнения. И то и другое являются фигурами речи, но сравнение, в отличие от метафоры, использует слово «подобно» (или «как» в смысле «подобно»). Сравнение: «Моя любовь подобна красной, красной розе». Метафора: «Моя любовь - это красная, красная роза».

В том широком смысле, в котором я использую этот термин, метафорическое значение языка - это более-чем-буквальное, более-чем-фактическое значение. Я настойчиво говорю о более-чем-буквальном значении, потому что сегодня в западной культуре принято думать, что метафорический язык стоит ниже языка фактов. И когда человек впервые слышит о том, что библейское повествование носит метафорический характер, он часто реагирует так: «Вы хотели сказать, что это всего-навсего метафоры?» Но метафора - это преизбыток смысла, а не ущербный смысл.

С древних времен христианские толкователи Библии постоянно утверждали, что Священное Писание имеет метафорический смысл. И лишь в течение нескольких последних столетий некоторые христиане пришли к упрощенному пониманию библейского языка, сделав акцент на его буквальном и фактическом значении. Приверженность буквальному и фактическому пониманию евангелий часто порождает свою противоположность - скептицизм и отвержение со стороны тех, кто не может поверить в правдивость их повествования в буквальном смысле. Но есть третий путь за пределами жесткого выбора между буквализмом или его отвержением. Это такой подход к евангельскому тексту, когда мы видим в нем сочетание метафорического повествования с исторической памятью. Поскольку мысль о том, что язык евангелий во многом метафоричен, сегодня вызывает споры среди христиан, я начну с примеров, которые вряд ли вызовут у кого-либо возражения. При этом я преследую три цели: я хочу показать, что: (1) в евангелиях часто встречается метафорический язык; (2) важнее всего понимать их более-чем-буквальный смысл; и (3) такой более-чем-буквальный смысл не зависит от исторической достоверности.

Метафорический язык евангелий

Я начну с языка христологии. Мне придется говорить о достаточно очевидных вещах: я хочу показать его метафорический характер на примерах из Евангелия от Иоанна.

Иисус - Свет миру. Иисус не свет в буквальном смысле слова, не свеча или светильник. Но метафорически о нем можно так сказать. Он свет во тьме, просвещение, откровение, тот, кто дает нам способность видеть. Это также свет в форме огня или пламени, как о нем говорит Евангелие от Фомы: «Кто вблизи меня, тот вблизи огня» (82).

Иисус - Хлеб жизни. Разумеется, в буквальном смысле это не так. Но метафорически он «хлеб», пища, удовлетворяющая наш голод. Подобным образом он удовлетворяет нашу жажду: он не только духовная пища, но и «живая вода». Так что он действительно «хлеб» и «вино».

Иисус - Врата и Путь. Но в буквальном смысле Иисус не является ни воротами овечьего загона, дверью или порогом, ни путем, дорогой или тропой. Но в метафорическом смысле он - врата, дверь, путь, дорога к новой жизни.

Вне всякого сомнения, эти выражения носят метафорический, а не буквальный характер. Что было бы, если бы кто-то их понял буквально? Но для христиан Иисус действительно в метафорическом смысле таков, как сказал Иоанн. Эти слова не содержат буквальной истины, но передают метафорическую правду.

Не только первые христиане употребляли метафоры, говоря об Иисусе, но его речь также была полна метафор. Похоже, он был склонен мыслить метафорически. Это показывают его краткие изречения.

«Вожди слепые, оцеживающие комара и проглатывающие верблюда!» (Мф 23:24). Иисус не имел в виду, что они едят насекомых или верблюдов.

«Предоставь мертвым хоронить своих мертвых» (Мф 8:22). Он не говорит о покойниках в буквальном смысле: очевидно, что покойники никого не хоронят, и весьма вероятно, что и те, кого они тут хоронят, относятся к живым.

«Ведь с терния не собирают смокв, и с колючего кустарника винограда не снимают» (Лк 6:44). Иисус не говорит о том, где следует собирать смоквы и виноград.

«Разве может слепой вести слепого? Не оба ли упадут в яму?» (Лк 6:39). Он не говорит о слепых в буквальном смысле.

«Что ты смотришь на соринку в глазу брата твоего, а бревна в твоем глазу не замечаешь?» (Мф 7:3). Он не обращается к людям, у которых в буквальном смысле из глаз торчат бревна.

Если понять эти слова буквально, они потеряют смысл. Метафоры передают смысл. Буквализм часто не замечает смысла.

Кроме того, Иисус использовал метафорические повествования, то есть притчи. Без сомнения, он любил учить таким образом; ему приписывают больше притчей, чем любому другому представителю его религиозной традиции. Важно отметить, что истина, заключенная в притче, не зависит от ее фактической достоверности. Я не встречал ни одного христианина, который утверждал бы, что в притче о добром самарянине описано «реально произошедшее» событие - что Иисус рассказывает историю о том, что в самом деле произошло на дороге из Иерусалима в Иерихон. Подобным образом, никто не говорит, что реально существовал блудный сын, которого, когда тот вернулся домой, с великой щедростью радостно встретил отец, несмотря на недовольство его старшего брата. Мысль, что истина, содержащаяся в этих притчах, зависит от достоверности изложенных фактов, покажется глупой любому человеку. Притчи Иисуса следует читать именно как притчи, то есть как метафорические повествования. Они говорят о смысле, и этот смысл, исполненный истины, не зависит от верности фактам.

Полагаю, до этого момента со мной готов согласиться любой христианин. На этом основан историко-метафорический подход, но он не заключается только в этом. Евангельские рассказы об Иисусе, представляющие собой метафорические повествования, можно разделить на две категории. К первой относятся воспоминания, пересказанные как метафоры, - эти рассказы содержат воспоминание о событиях прошлого, но их рассказывают таким образом, чтобы придать им более глубокий смысл, чем смысл исторического факта. Ко второй категории относятся чисто метафорические повествования. Они не основаны на воспоминании о конкретном событии, а потому не представляют собой сохранившуюся в памяти историю, но были созданы ради их метафорического то смысла.

Воспоминание, ставшее метафорой

Приведу два примера, относящиеся к первой категории, где воспоминание излагается метафорически: это рассказ о том, как Иисус идет из Галилеи в Иерусалим, и рассказ об изгнании беса. Оба повествования опираются на воспоминания, оба придают реальным событиям метафорический смысл.

Иисус идет из Галилей в Иерусалим

В самом центре Евангелия от Марка содержится повествование о том, как Иисус идет из Галилеи в Иерусалим (8:22–10:52). Эта история разделяет и связывает между собой две другие части евангелия: одна содержит рассказе об общественном служении Иисуса в Галилее, другая - о его важнейшей последней неделе в Иерусалиме. Вне сомнения, эта история основана на воспоминании о реальном событии: трудно усомниться в том, что Иисус действительно пришел из Галилеи в Иерусалим, где он был казнен. Таким образом, это воспоминание.

Но Марк рассказывает об этом путешествии таким образом, что событие обретает более-чем-буквальный, более-чем-исторический смысл. У Марка это рассказ о том, что значит следовать за Иисусом. Эта тема тесно связана с двумя другими темами, важными для Марка: темой «пути» и темой «ученичества». Для Марка (как и для первых поколений христиан в целом) быть учеником означает следовать за Иисусом по пути , который ведет в Иерусалим.

У Марка (а за ним у Матфея и у Луки) в рамках этого путешествия Иисус трижды говорит о своем распятии и воскресении: власти убьют его, но затем он будет оправдан Богом (Мк 8:31; 9:31; 10:33–34). Вот третье и самое развернутое предсказание Иисуса:

Вот, мы восходим в Иерусалим, и Сын Человеческий предан будет первосвященникам и книжникам, и приговорят Его к смерти, и предадут Его язычникам; и надругаются над Ним, и оплюют Его, и будут бичевать Его, и убьют, и через три дня Он воскреснет.

И после каждого такого предсказания Иисус говорит о том, что означает следовать за ним (8:34; 9:35; 10:35–45). Самое известное первое из трех его высказываний: «Если кто хочет за Мною пойти, да отречется от самого себя и возьмет крест свой и следует за Мною». Следовать за Иисусом означает сопровождать его до креста в Иерусалиме. В этом повествовании Иерусалим имеет двойное значение. Это место смерти и воскресения, место конца и начала, где могила как бы становится утробой. Это также место столкновения с властями. Следовать за Иисусом означает участвовать с ним в этом путешествии преображения и конфронтации. Рассказ о последнем путешествии Иисуса - метафорическое повествование о смысле ученичества.

Марк удивительным образом «обрамляет» повествование о следовании за Иисусом двумя эпизодами о двух слепцах, которым Иисус вернул зрение. В самом начале этой части евангелия Иисус исцеляет слепого в галилейском селении Вифсаида (8:22–26), в конце возвращает зрение слепому нищему Вартимею в Иерихоне - это последняя остановка Иисуса перед Иерусалимом (10:46–52). Вартимей сидит на обочине дороги и взывает о помощи. Иисус говорит ему:

Что хочешь, чтобы Я тебе сделал? Слепой же сказал Ему: Раввуни, чтобы я прозрел. И Иисус сказал ему: иди, вера твоя спасла тебя. И он тотчас прозрел и последовал за Иисусом по пути (10:51–52).

Создав такое «обрамление» для рассказа о последнем путешествии Иисуса, Марк наполнил истории метафорическим смыслом. В повествовании Марка подлинное зрение, отверстые глаза, позволяют видеть, что быть учеником значит следовать за Иисусом «по пути» - и такой путь ведет в Иерусалим, это путь к столкновению с властями, к смерти и воскресению.

Содержат ли рассказы о слепце в Вифсаиде и о Вартимее воспоминание о реальных событиях? Возможно. Иисус исцелял людей и, быть может, в некоторых случаях возвращал зрение. Но что бы ни думал об этом историк, очевидно, что Марк не ставил перед собой цели рассказать об историческом событии ради самого события. Вместо этого он размещает повествования таким образом, что они становятся рамками для рассказа о последнем путешествии Иисуса. Если с преувеличенным вниманием относиться к их фактической достоверности, можно упустить из виду их метафорический смысл: это рассказы о зрении, позволяющем видеть путь Иисуса.

Иисус исцеляет бесноватого

Второй пример текста, в котором воспоминание сочетается с метафорой, рассказ Марка о том, как Иисус изгнал полчище бесов из одержимого (5:1-20). Этот рассказ исполнен драматизма. Одержимый жил в гробницах; голый, он вопил день и ночь и бил себя камнями. Он обладал сверхъестественной силой, так что разрывал цепи, которыми его связывали. Когда Иисус изгнал из него нечистых духов, назвавших себя «легион», те вошли в стадо из двух тысяч свиней, которые кинулись в море и утонули.

Воспоминание. Большинство ученых согласны с тем, что Иисус совершал акты экзорцизма над людьми, которых он и его современники считали одержимыми нечистыми духами. Даже Семинар по Иисусу, прославившийся своим чрезмерным скептицизмом, огромным большинством голосов поддержал мнение о том, что Иисус действовал как экзорцист. Передает ли история у Марка реально случившееся событие или нет, в ней утверждается, что Иисус изгонял бесов, и это можно назвать воспоминанием.

Метафора. Важнейшие особенности рассказа Марка создают мощное метафорическое повествование. Летали создают яркую картину нечистоты. Одержимый живет на другом берегу Галилейского моря среди язычников, которые нечисты. Он обитает среди могил, которые ритуально нечисты. Рядом пасутся свиньи, нечистые животные. Демоны, обитающие в человеке, называют себя «легион», это слово указывает на римлян (а потому язычников), владеющих этой землей. В то время думали, что нечистота передается при контакте. Но в этом рассказе Иисус не становится нечистым от соприкосновения с нечистотой, происходит нечто противоположное. Нечистые духи изгнаны, нечистые животные погибли, и в конце повествования бывший бесноватый одет и в здравом уме, так что он может вернуться к обычной жизни в своем обществе. Суть этого рассказа состоит в том, что Дух Божий, действующий в Иисусе, не «заражается» нечистотой, но ее побеждает.

Верно ли Марк рассказал о случившемся событии? Или в его истории больше метафоры, чем воспоминания? Могут быть разные мнения по этому вопросу. Но очевидно одно: если читать этот отрывок, думая о первостепенном значении фактической достоверности, можно упустить более-чем-фактический смысл того, что говорит здесь Марк.

Чисто метафорические повествования

Вторую категорию составляют чисто метафорические повествования, не основанные на воспоминании о каком-либо конкретном событии, но символические истории, созданные исключительно ради их метафорического смысла. Они не предназначались для описания фактов прошлого. Скорее, они используют символический язык, которым описывается то, что стоит за пределами фактического смысла. Приведу три примера. Относительно каждого из них многие ведущие исследователи разделяют мнение, что в этих повествованиях не следует видеть рассказ о реально произошедших событиях.

Брак в Кане

Почти все ведущие ученые считают историю о том, как Иисус претворил более 450 литров воды в вино на свадьбе в Кане (Ин 2:1-11), чисто метафорическим повествованием, а не рассказом о реальном событии. О чем же нам говорит эта метафора? Что мы увидим, если будем читать ее как притчу?

Начнем с литературного контекста. У Иоанна с этой сцены начинается общественное служение Иисуса. Подобные истории, которые знаменуют начало деятельности Иисуса, играют в евангелиях важную роль. В каждом случае эпизод, с которого начинается общественное служение Иисуса, указывает на то, что автор считает важнейшим в жизни Иисуса и в его учении. Вводное повествование Иоанна, рассказ о свадебном пире в Кане, позволяет автору сообщить нам о значении жизни Иисуса и содержании его Благой вести.

Слова, с которых начинается повествование: «И в третий день…» - пробуждают множество ассоциаций. Немало великих событий в Библии происходило «на третий день», и главное среди них - воскресение Иисуса. Так в начале своего евангелия Иоанн указывает на его кульминацию. Столь же значимы стоящие далее слова: «был брак». Для иудеев и христиан первых поколений брак был богатой метафорой: брак Бога с Израилем, брак неба и земли, мистический брак между человеком и Богом, церковь как невеста Христова. Кроме того, для иудейских крестьян того времени свадьба была самым радостным из всех праздников. Жизнь была трудной, пища - самой элементарной, но и той недоставало. Они редко ели мясо, потому что для этого необходимо было забить собственное домашнее животное или птицу. Но свадебная церемония была временным освобождением от непрестанных работ, когда можно было наслаждаться хорошей едой и вином, а также музыкой и танцами.

Эти ассоциации помогают нам понять всю силу этого вводного повествования: Иоанн говорит, что история Иисуса - это история о брачном пире. Более того: на этом празднике никогда не кончается вино. И это не все: лучшее вино тут подают в конце. Все это мы можем увидеть, если видим в тексте более-чем-буквальный смысл, если мы читаем его как метафорическое повествование, как притчу. При буквальном же чтении главным становится вопрос о достоверности чуда, откуда следует вопрос: «Верю ли я, что это действительно совершилось?» Когда в центре внимания стоит вопрос о вере (или ее отсутствии) в то, мог ли Иисус претворить воду в вино, можно упустить из виду метафорическое значение данного рассказа.

Петр идет по воде

В предыдущей главе, говоря о развитии языка христологии, я кратко упомянул о том, что Матфей изменил окончание эпизода о хождении Иисуса по водам и укрощении бури, описанного Марком. Сейчас мы вернемся к этому эпизоду и рассмотрим еще одно изменение, внесенное Матфеем, а именно - в рассказ о том, как Петр идет по воде (Мф 14:28–31).

Напомню, что ученики находятся в лодке на водах Галилейского моря. Наступила ночь, началась буря, о лодку бьются волны, они «на середине моря». Ученики оказались в опасности.

И тут из темноты к ним приближается Иисус, идущий по воде. В ужасе они думают, что видят призрак, и кричат от страха. Но Иисус говорит: «Мужайтесь; это Я, не бойтесь » (14:27). И вот что происходит далее:

А Петр Ему ответил: Господи, если это Ты, повели мне пойти к Тебе по воде. Он сказал: иди. И выйдя из лодки, Петр пошел по воде и подошел к Иисусу: видя же ветер, испугался и, начав тонуть, закричал: Господи, спаси меня. И тотчас Иисус, протянув руку, поддержал его и говорит ему: маловерный, почему ты усомнился?

Опять-таки, если мы сравним два подхода: буквализм и поиск фактов с метафорическим прочтением, - мы придем к интересным выводам. При первом подчеркивается достоверность произошедшего. Иисус реально ходил по морю - равно как и Петр, который пока не испугался и не начал тонуть. Что мы увидим при буквальном прочтении отрывка? Просто рассказ об удивительном событии, которое невозможно повторить? Или же текст подразумевает, что мы тоже можем - в самом буквальном смысле - ходить по воде, если только не боимся и имеем должную веру в Иисуса? Неужели в этом суть данного рассказа: что мы тоже можем ходить по воде?

Если же мы будем читать его как метафорическое повествование, мы расставим акценты иным образом. Когда Петр испугался, он начал тонуть, и его страх был назван «маловерием». Так оно и есть. Когда в нас мало веры, мы тонем. Но с верой мы стоим на воде даже во мраке, во время бури или бедствия. Датский богослов и философ XIX века Серен Кьеркегор дал такое определение вере: вера есть плавание по воде глубиной в семьдесят тысяч морских саженей. Если мы пугаемся и начинаем трепыхаться, нас покидают силы и мы тонем. Но вера держит нас на воде. В поэме Дениз Левертов «Открытое признание» смысл веры описан такими словами:

Как купальщик не страшится

лежать, глядя в небо,

поддерживаемый водой,

как сокол ложится на воздух,

и воздух держит его,

так и я хочу научиться

падать и плавать

в глубоких объятиях Духа Творца,

зная, что никакими усилиями не заслужить

этой все окутывающей благодати.

Вот каково - и гораздо более того - значение этой истории, если ее читать как метафорическое повествование.

Для понимания метафорического значения подобных текстов не обязательно отрицать их достоверность. Кто-то желает верить, что Иисус действительно претворил воду в вино в Кане, что он действительно ходил по воде и позвал к себе Петра. Однако все равно важно спросить себя: «Каков более-чем-буквальный смысл этих историй?» Ибо их пересказывали именно ради их более-чем-буквального смысла. Поэтому иногда я говорю: «Верьте во что угодно относительно фактической достоверности этих историй - и давайте теперь поговорим об их более-чем-буквальном смысле». Истина метафорического нарратива не зависит от достоверности фактов. Историческая достоверность - не их предназначение. Эти мысли будут особенно важны для нас, когда мы перейдем к третьему примеру.

Рассказы о рождении Иисуca

Рассказы Матфея и Луки о рождении Иисуса - это очень хорошо знакомые всем евангельские истории. Для многих христиан их первые воспоминания, связанные с Иисусом, Библией и Богом, тесно переплетаются с рождественскими рассказами. И в детстве большинство из нас без тени сомнения думали, что «именно так оно и было».

Но многие ведущие исследователи Библии думают, что эти рассказы представляют собой скорее метафорические повествования, нежели исторические воспоминания. И поскольку данное утверждение может удивить одних христиан и показаться сомнительным другим, я начну с краткого объяснения, почему так думают ученые, а уже затем перейду к более важному вопросу - богатому и провокационному смыслу этих метафорических повествований. Я не стремлюсь «разоблачать» рассказы об удивительных событиях вокруг рождения Иисуса, напротив, я подчеркиваю, что они обладают великой силой как повествования, передающие истину и наполненные истиной.

Ученые сомневаются в исторической достоверности повествований о рождении Иисуса по целому ряду причин. Во-первых, они были созданы достаточно поздно. Рождественские рассказы мы найдем только у Матфея и Луки, а эти евангелия были написаны в последние два десятилетия I века. Ни Марк, самый первый евангелист, ни Павел, автор самой первой книги Нового Завета {5} , не говорят об особом рождении Иисуса. Молчит об этом и Иоанн. Допустим, рассказы о чудесном рождении Иисуса появились достаточно рано и были важны для первых христиан - как тогда объяснить тот факт, что о рождении Иисуса пишут только Матфей и Лука и молчат Марк, Павел, Иоанн и все другие авторы Нового Завета?

Во-вторых, по содержанию и сюжету рассказ Матфея сильно отличается от рассказа Луки. Нередко мы этого не замечаем, потому что во время Рождества читаем их вместе, так что около яслей у нас собираются и волхвы, и пастухи.

У Матфея Иосиф узнает о беременности Марии, а затем ангел во сне открывает ему, что это беременность «от Святого Духа». Затем, после рождения Иисуса, мудрецы с Востока идут к младенцу вслед за движущейся звездой. Царь Ирод узнает о рождении Иисуса и отдает приказ убить всех детей до двух лет в Вифлееме. Чтобы избежать этой участи, Мария и Иосиф с Иисусом бегут в Египет, где и остаются до самой смерти Ирода. После этого они думают о возвращении в Вифлеем, но затем меняют свои планы и поселяются в Назарете в Галилее. Поразительно, что Лука обо всем этом ничего не говорит.

В то же время Матфей не упоминает о многих вещах, хорошо знакомых нам по рождественским праздникам. Тут нет Благовещения, нет путешествия в Вифлеем, где не нашлось Иосифу и Марии места в гостинице, так что Иисус родился в хлеву, нет ни пастухов, ни ангелов, поющих в ночном небе «Слава в вышних Богу». Все это, как и многие другие элементы, мы найдем только у Луки. Евангелист посвятил сорок пять стихов рассказу о рождении Иоанна Крестителя у старых и бездетных родителей, а Матфей не говорит об этом ни слова. (Надо сказать, что и рождению Иисуса Матфей уделил всего лишь тридцать один стих.) Только у Луки есть «Величит душа моя Господа», Песнь Захарии и «Ныне отпущаеши», Песнь Симеона - эти великие гимны, которые христиане много веков исполняют на богослужении. Только Лука упоминает обрезание Иисуса и приводит рассказ о двенадцатилетнем Иисусе в Храме.

Отличаются и главные (за исключением Иисуса) герои повествований. У Матфея основная роль принадлежит Иосифу, Мария же упоминается мимоходом. У Луки главные роли играют Мария, Захария и Елизавета, а Иосиф остается в тени. Матфей говорит о мудрецах, Лука - о пастухах. Наконец, различаются и генеалогии, списки предков Иисуса.

Разумеется, тут есть и сходства. К ним относятся: зачатие от Святого Духа, рождение в Вифлееме во времена царствования Ирода, имена родителей Иисуса и Назарет как место, где Иисус вырос. Но даже и в этих сходных деталях есть свои отличия. И Матфей и Лука указывают на то, что Иисус родился в Вифлееме, но расходятся в вопросе, был ли там дом Марии и Иосифа. У Матфея они живут в Вифлееме; у Луки - в Назарете, но отправляются в Вифлеем из-за переписи. Оба евангелиста говорят о зачатии от Святого Духа, но рассказывают об этом по-разному. У Матфея Иосиф узнает об этом во сне. У Луки ангел Гавриил возвещает это Марии.

И наконец, эти истории содержат указания на то, что они по жанру принадлежат к метафорическому или символическому повествованию. Там изобилие ангелов. У Матфея ангелы часто разговаривают с Иосифом во сне. У Луки Гавриил говорит с Захарией, отцом Иоанна Крестителя, а затем отправляется в Назарет к Марии. Другой ангел обращается к пастухам, а затем к нему присоединяется сонм ангелов, поющих в ночном небе. Герои часто прославляют Бога в запоминающихся гимнах. Особая звезда движется по небу, чтобы привести мудрецов с Востока к месту, где родился Иисус. В обоих случаях указано на Божественное зачатие. Когда мы находим такие особенности в рассказе, мы обычно делаем вывод, что это не перечень исторических фактов, но метафорическое или символическое повествование.

Вот почему большинство ведущих ученых не считает рассказы о рождении Иисуса историческими отчетами о фактах, но метафорическими повествованиями. Некоторые христиане относятся к такому выводу с опасением. Им кажется, что, отрицая буквальный смысл рождения от девы и других удивительных событий, мы отрицаем силу Божью. Но это неверно. Это вовсе не вопрос: «Может ли Бог делать подобные вещи?». Скорее это вопрос: «Какого рода повествования мы видим?» Те же христиане могут думать, что, отрицая рождение от девы, мы отрицаем, что Иисус есть «Сын Божий», как если бы этот титул зависел от биологического зачатия с участием Бога. И потому здесь я могу лишь повторить то, что уже говорил раньше: верьте, как вам угодно, в то, как был зачат Иисус, - а теперь давайте спросим себя, каков смысл этих рассказов. Споры об исторической достоверности событий чаще всего только мешают нам понять его. Итак, теперь рассмотрим смысл данных метафорических повествований. Это позволит нам понять, почему важно сочетать исторический подход с метафорическим, поскольку язык этих рассказов богат смыслом в историческом контексте, в исторической среде христианства I века. Содержание рассказов о рождении пересекается с иудейской традицией и бросает вызов Римской империи.

В обоих рассказах мы постоянно встречаемся с образами света . У Матфея особая звезда в ночном небе ведет мудрецов, пока не останавливается в Вифлееме (2:9). Лука использует образы света в своих гимнах: «С высоты посетит нас Восходящее Светило, воссиять сидящим во тьме и тени смерти» (1:78–79); а Иисус там назван «светом во откровение язычникам» (2:32). Также у Луки «слава Господня», сияние Божьего света, освещает пастухов, стерегущих в ночи свое стадо (2:9). Свет - это архетипический религиозный образ, который можно найти в любой из мировых религий. Так, при рождении Будды небо наполнилось великим светом. А «просвещение» как образ спасения занимает центральное место во многих религиях, включая христианство.

Свет как символ спасения мы встретим также и в Ветхом Завете. Приведу два примера из Исайи: «Народ, ходящий во тьме, увидит свет великий» (9:2) и:

Восстань, светись, [Иерусалим], ибо пришел свет твой, и слава Господня взошла над тобою. Ибо вот, тьма покроет землю, и мрак - народы; а над тобою воссияет Господь, и слава Его явится над тобою. И придут народы к свету твоему, и цари - к восходящему над тобою сиянию (60:1–3).

То, о чем говорят эти образы, в краткой форме выражено в Евангелии от Иоанна: Иисус есть свет во тьме, свет истинный, просвещающий всякого человека, Свет миру (Ин 1:5, 9; 9:5). Вторая тема рассказов о рождении Иисуса - исполнение всех глубинных чаяний и надежд древнего Израиля. Чтобы это показать, Матфей приводит пять цитат из Ветхого Завета, сопоставляя их с событиями своего рассказа и каждый раз предваряя их стандартным выражением, которое показывает, то происходящее свершилось, дабы исполнились слова, сказанные через пророка. Однако тщательное изучение данных отрывков показывает, что в контексте Ветхого Завета там нет предсказаний о будущем, сделанных за несколько сот лет до этого. Скорее, этим Матфей хочет показать, что Иисус стал исполнением надежды Израиля.

Лука достигает той же цели иным путем. Он не приводит цитат из Ветхого Завета в качестве предсказаний, как это сделал Матфей. Вместо этого он включил в свой рассказ гимны, которые перекликаются с Ветхим Заветом:

[Бог] низложил властителей с престолов и возвысил смиренных; алчущих преисполнил благ; и богатых отослал ни с чем; поддержал Израиля, отрока Своего, в память о милости - как Он сказал отцам нашим, - милости к Аврааму и семени его вовек (1:52–55).

Благословен Господь Бог Израилев, что посетил и сотворил искупление народу Своему, и воздвиг нам рог спасения в доме Давида, отрока Своего… спасение от врагов наших и от руки всех ненавидящих нас (1:68–71).

Или вот слова старца Симеона:

Теперь отпускаешь Ты раба Твоего, Владыко, по слову Твоему, с миром, ибо видели очи мои спасение Твое, которое Ты уготовал пред лицом всех народов: свет во откровение язычникам, и славу народа Твоего Израиля (2:29–32).

Исполнение не означает, что исполнились предсказания пророков так, как если бы в Ветхом Завете содержались конкретные указания на Иисуса. Такое впечатление порождают некоторые места Нового Завета (особенно у Матфея), и порой такие аргументы приводят к попытке доказать сверхъестественное происхождение Библии. Скорее, слова об исполнении утверждают, что в Иисусе, если воспользоваться словами знакомого гимна «О малый город Вифлеем» - «Сегодня ночью на Тебе сошлись все надежды и страхи этих лет». Как метафорические повествования оба рассказа о рождении говорят, что Иисус исполнил не только чаяния древнего Израиля, но и надежды всего мира.

Третья тема - зачатие от Бога, которое с человеческой точки зрения невозможно. В Ветхом Завете эта тема тесно связана с обетованиями Божьими Израилю. В рассказе о предках Израиля говорится о том, что Бог обещает им потомство многочисленное, подобно звездам на небе. Однако и Сара, и Ревекка, и Рахиль (жены Авраама, Исаака и Иакова соответственно) - все бесплодны. И вот в девяносто лет Сара зачинает ребенка и у нее рождается Исаак. Подобным образом Ревекка и Рахиль не могут родить, пока Бог не открывает их утробы. Позже Самсон и Самуил, которые избавляли Израиль от бедствий, были рождены бесплодными женщинами. Это, разумеется, не такое Божественное зачатие, в котором не участвовал мужчина. Но это зачатие с помощью Бога в тот момент, когда оно было по-человечески невозможным, ради исполнения обетовании Божьих. Подобное происходит и с Иисусом: его зачатие указывает на эту тему.

Четвертая тема - утверждение, что Иисус - Сын Божий. Об этом говорят все четыре евангелия и все другие книги Нового Завета, но только Матфей и Лука связывают этот титул Иисуса с зачатием и рождением. Такого нет у Марка и Иоанна. Мы не найдем у них, как уже говорилось, также и рассказов о рождении. У Марка мы узнаем о том, что Иисус есть Сын Божий, когда он - уже взрослый человек - крестится у Иоанна. Павел говорит об Иисусе, «родившемся от семени Давидова по плоти, поставленном Сыном Божиим в силе, по духу святости, в воскресении из мертвых» (Рим 1:3–4). Если мы услышим слова Павла, отложив в сторону позднейшее христианское богословие, чтобы оно не влияло на наше восприятие, мы увидим, что Иисус получил статус Сына Божьего через воскресение.

Но в обоих рассказах о рождении этот статус связан с Божественным зачатием. Матфей говорит об этом косвенно, а Лука - прямо. В своем рассказе о рождении Матфей называет Иисуса Сыном Божьим лишь косвенно, когда цитирует пророка Осию: «Из Египта призвал Я Сына Моего» (2:15). Лука говорит об этом прямо. Когда ангел Гавриил сообщает Марии, что она Духом Святым зачнет ребенка, он добавляет, что родившийся будет «Сыном Всевышнего», «Сыном Божиим» (1:32, 35). Как и в предыдущей теме по-человечески невозможного зачатия, которое Бог делает возможным, так и эта тема утверждает, что все, что совершится во Иисусе, будет «от Бога» и «от Духа».

Тема божественного зачатия, связанная со статусом Сына Божьего, подводит нас к пятой теме: рассказы, о рождении бросают открытый вызов притязаниям имперского богословия Рима. В рамках имперского богословия Рима император был Сыном Бога в силу своего божественного происхождения. Это началось с Юлия Цезаря (слово «цезарь», или «кесарь», означает «император»), который был Сыном Бога как потомок богини Венеры через ее сына Энея. После того как он был убит в 44 году до н. э., появились истории о его восхождении на небеса, где он навсегда занял место среди богов.

Эти представления набирали вес и обрели развернутую форму во времена кесаря Августа. Он родился под именем Октавиан в 63 году до н. э., а затем стал приемным сыном Юлия Цезаря. После убийства его отца империя была охвачена масштабной гражданской войной, но затем, в 31 году до н. э., Октавиан разбил войска Марка Антония и Клеопатры в битве при мысе Акций у северно-западного берега Греции. С этого момента и до 14 года н. э. он правил Римом и подвластными ему территориями под именем «кесарь Август».

Могущество империи позволяло ему окружить себя невероятным почетом. Он был «Августом», божественным. Он был спасителем, который принес мир на землю, положив конец гражданской войне. По всей империи монеты, торжественные надписи и роспись храмов - все это аналог современных СМИ - прославляли его как «сына бога». Он носил и другие титулы, такие как «бог», «бог явленный», «господь», «господь всего мира» и «спаситель мира». В Египте же его называли «бог от бога».

И потому не приходится удивляться, что ходили рассказы о божественном зачатии императора. Как передают римские историки Светоний и Лион Кассий, отцом Августа был бог Аполлон, который осеменил его мать Атию, когда та спала. В ту же ночь муж Атии увидел сон, который подтверждал божественное зачатие: он увидел, как солнце выходит из ее утробы. Другие люди видели иные предзнаменования, касавшиеся будущей судьбы Августа. Даже в детстве, когда он был ребенком, в его жизни совершались яркие и запоминающиеся чудеса.

Его рождение было знаком начала новой эры и нового календаря. Вот что говорится в одном надписании, найденном в Приене (на западном побережье современной Турции):

День рождения божественнейшего кесаря (Августа) является… днем, который мы вправе сравнить с началом всего, по крайней мере в практическом смысле, поскольку он восстановил порядок всего того, что распадалось и падало в хаос, и придал новый облик всему миру… Потому можно по всей справедливости сказать, что это начало жизни… Все члены общества должны праздновать один и тот же день начала нового года, день рождения божественнейшего кесаря.

Ниже в надписании употребляется слово «евангелия», «радостные вести» (по-гречески euaggelia) , которые Август приносит миру:

В своем явлении кесарь превзошел ожидания тех, кто предсказывал радостные вести (euaggelia) , он не только опередил благодетелей прошлого, но также не оставил надежды на то, что более великие благодеяния появятся в будущем; и поскольку день рождения бога, впервые принесшего миру эти радостные вести (euaggelia) , пребывающие у него… эллины Асии [Малой Азии] решили, что Новый год во всех их городах должен начинаться 23 сентября, в день рождения Августа.

Новый календарь делит историю на две эпохи: «до кесаря Августа» и «после кесаря Августа». Таким образом, «божественный Август был не только господином империи и земли, но и господином календаря и времени».

Титулы, которыми увенчали Августа - бог, сын бога, спаситель, господь, тот, кто принес мир на землю, - перешли к его преемникам, другим императорам. И в этом историческом контексте можно понять, что история Луки о Рождестве бросает вызов империи. В силу чудесного зачатия Иисус есть «Сын Божий», и ему предназначено свергнуть сильных с их престолов. Это особенно ясно показывают слова ангелов, обращенные к пастухам, в которых слышатся отголоски имперского богословия и полемика с ним:

Ибо вот, благовествую вам радость великую, которая будет всему народу: родился вам сегодня в городе Давидовом Спаситель, Который есть Христос Господь… Слава в вышних Богу, и на земле мир (Лк 2:10–14).

Иисус, а не Август с его преемниками, есть Сын Божий, Спаситель и Господь. Именно Иисус принесет мир на землю.

У Матфея рассказ о рождении также содержит выпады против империи, хотя тут и нет прямой переклички с языком имперского богословия. Вместо этого Матфей указывает на историю освобождения Израиля от египетского рабства. Он изображает Ирода в виде нового фараона. Ирод правил Иудеей, соблюдая интересы Рима. Когда он узнал от мудрецов, что родился ребенок, которому предстоит стать «царем иудейским», он решил убить младенца. Мудрецы не вернулись в Иерусалим рассказать о ребенке, и это нарушило первый план Ирода - и тогда он велит убить всех еврейских детей до двух лет в Вифлееме и его окрестностях, подобно фараону в истории Исхода, который приказал умерщвлять всех родившихся у евреев мальчиков. «Фараон» Ирод хочет убить Иисуса, нового Моисея. Ирод символизирует всех властителей мира, которые стремятся погубить подлинного царя, чье царство, царство Бога, противостоит царствам этого мира. Таким образом, и Матфей, и Лука, каждый по-своему, показывают, что Иисус и первые христиане бросают вызов империи.

Как метафорические повествования рассказы о рождении Иисуса имеют много разных смыслов. Созданные после Пасхи, они подобны увертюре к евангелиям и к истории жизни Иисуса. Они подчеркивают центральные моменты этой истории: Иисус как свет во тьме, как Премудрость Божья, привлекающая к себе мудрецов из язычников, как исполнение надежды Израиля, как Сын Божий, Господь и истинный царь, как откровение Божье Израилю и всему миру. В целом евангелисты утверждают, что Иисусу принадлежат все эти титулы и свойства.

В завершение раздела я хочу поговорить о парадоксальном значении слова «буквальный». Каков буквальный смысл притчи? Ее буквальный смысл - ее метафорический смысл. Каков буквальный смысл стихотворения? Его буквальный смысл - его поэтический смысл. Каков буквальный смысл символического или метафорического повествования? Его буквальный смысл - его символический и метафорический смысл. Но в западной культуре на протяжении нескольких последних столетий «буквальный» стали все чаще понимать как «фактический», при этом люди начали верить в то, что фактическая достоверность важнее метафорической. Поэтому когда говорят, что понимают библейские истории «буквально», чаще всего подразумевают, что верят в изложенные там факты. Поэтому речь идет не столько о противопоставлении буквального прочтения метафорическому, сколько о противопоставлении факта метафоре. Когда текст читают, обращая внимание на факт, а не на метафору, очень часто упускают из виду его литературный жанр. Когда метафорическое понимают как фактическое, в такую историю трудно поверить. Но когда метафорическое повествование понимают метафорически, оно может передавать истину, обладающую силой и бросающую нам вызов.

Метод: поиск воспоминания

В двух главах мы говорили о природе евангелий и их языка, а теперь настало время обратиться к важнейшему методологическому вопросу для изучения исторического Иисуса. Как историк может отличить элементы воспоминания от элементов послепасхального свидетельства веры, память о прошлом - от метафорического повествования?

Иногда это несложно. Ведущие ученые в целом полагают, что Евангелие от Иоанна - это прежде всего метафора и свидетельство, откуда трудно выделить достаточно «надежное» воспоминание. Синоптические евангелия содержат больше воспоминаний об исторических событиях. Но решить вопрос, какой текст - результат воспоминаний, а какой нет, порой достаточно трудно. Поэтому в оставшейся части данной главы мы рассмотрим два самых важных критерия, которые позволяют решить, что определенный элемент восходит к Иисусу до Пасхи, кроме того, я приведу дополнительные соображения об использовании этих критериев.

Два критерия

Первый критерий самый объективный, это - перекрестное подтверждение (multiple attestation). Если развернуть данное понятие, можно сказать так: если какой-либо элемент евангельской традиции - событие, поучение, тема - находится в двух и более независимых источниках, причем как минимум один из источников ранний, можно с большой вероятностью отнести его к категории воспоминаний. Важно обратить внимание на слово «независимых». Например, многие эпизоды описаны во всех трех синоптических евангелиях, но это не значит, что они восходят к трем источникам, поскольку Матфей и Лука зависят от Марка, то есть Марк был источником того материала, который встречается у всех синоптиков.

Суть этого критерия достаточно очевидна. Если элемент традиции встречается только в одном источнике, тогда более вероятно, что он исходит из источника. Но если он встречается в двух независимых источниках, маловероятно, что он принадлежит одному из источников. Скорее, оба источника свидетельствуют о присутствии этого элемента в развивающейся традиции. Вероятность того, что данный элемент имеет раннее происхождение, повышается в том случае, когда один из источников - ранний (напомню, что наши ранние источники - это Марк и Q). Когда эти условия сочетаются, мы получаем убедительное свидетельство того, что данный элемент восходит к Иисусу. В таких случаях бремя доказывания лежит на тех, кто утверждает обратное - что это послепасхальное развитие традиции. Но если элемент встречается лишь в одном источнике, бремя доказывания лежит на тех, кто приписывает его Иисусу до Пасхи.

Второй критерий - соответствие (coherence). Он построен на основе первого. А именно: если элемент традиции соответствует образу Иисуса, который мы получаем, используя первый критерий, его можно отнести к категории воспоминаний, даже когда он встречается только в одном источнике. Классический пример такого случая - притчи, которые приводят только Матфей или только Лука. Историки в целом согласны в том, что эти притчи восходят к Иисусу, потому что по форме и содержанию они соответствуют тому, что мы уже знаем (или полагаем, что знаем) об Иисусе. Можно сказать так: первый критерий дает нам «отпечаток голоса» Иисуса; второй позволяет утверждать, что материал евангелий, согласующийся с этим «отпечатком», восходит к историческому Иисусу.

Дополнительные соображения

Можно выделить по меньшей мере три дополнительных соображения, которые надо принимать во внимание, используя указанные критерии. Во-первых, если текст отражает явную тенденцию к развитию традиции, велика вероятность, что это - послепасхальное творчество, а не воспоминание. Для установления этого надо распознавать такую тенденцию. Если мы доказали существование такой тенденции в данном тексте, это становится важным фактором при ответе на вопрос, содержит ли данный текст воспоминание.

Приведу два примера. В предыдущей главе мы говорили об одной особенности развития традиции: о том, что авторы дополняют христологическими выражениями тексты, которые их не содержали. Поэтому осторожное отношение к историческим фактам вынуждает нас рассматривать эти выражения как продукт богословского творчества общины или, по меньшей мере, оставить их в «подвешенном» состоянии, то есть причислять к той категории, о которой мы еще не вынесли суждения. Но такие элементы нельзя с полной уверенностью приписать историческому Иисусу, даже если мы находим их в раннем источнике.

Второй пример доказуемой тенденции к развитию традиции - это ситуация, когда в конце притчи Иисуса содержится «урок», краткое утверждение с объяснением ее смысла. Рассмотрим притчу о работниках в винограднике (Мф 20:1-16). Хозяин виноградника нанимает работников в разные часы, а затем в конце дня выплачивает каждому одинаковую сумму. В конце притчи у Матфея стоит краткое утверждение: «Так будут последние первыми и первые последними». Но эти слова не имеют никакого отношения к смыслу притчи. Они связаны с притчей лишь тем, что нанятые в последнюю очередь первыми получили деньги, а нанятые первыми получили плату последними. Но сама притча не об этом, ее суть раскрывает реакция работников на то, что все они получили равную плату. Поэтому ложно думать, что последний стих к притче добавил Матфей. Возможно, Иисус произносил эти слова, а еще более вероятно, что нет, - в любом случае эти слова как комментарий к притче представляют собой продукт традиции.

Вот еще один подобный пример - притча о нечестном домоправителе (Лк 16:1-10). Хозяин большого имения собирается уволить своего управляющего, и тогда последний созывает должников своего господина и списывает часть их долгов. За притчей следуют три стиха, каждый из которых содержит «урок» притчи: «В обращении с людьми рода своего сыны века сего умнее сынов света»; «Сотворите себе друзей богатством неправедным, чтобы, когда его не станет, они приняли вас в вечные обители»; и «Верный в малом - и во многом верен, и неправедный в малом - неправеден и во многом». Очевидно, тут что-то добавил Лука. И потому, когда мы находим краткий «урок» в конце притчи, у нас есть основания сомневаться в том, что этот текст входил в состав оригинальной притчи.

Из книги У истоков христианства (от зарождения до Юстиниана) автора Донини Амброджо

КАНОНИЧЕСКИЕ ЕВАНГЕЛИЯ И ЕВАНГЕЛИЯ АПОКРИФИЧЕСКИЕ Таким образом, если мы хотим составить себе представление о том, что думали в первые века о личности Иисуса, мы должны обратиться к Новому завету - других источников у нас нет. Есть лишь четыре традиционных Евангелия,

Из книги Новейшая книга фактов. Том 2 [Мифология. Религия] автора Кондрашов Анатолий Павлович

Почему Евангелия от Марка, Луки и Матфея называют синоптическими и в чем их главное отличие от четвертого Евангелия? Евангелиями называют раннехристианские сочинения, повествующие об Иисусе Христе. Их разделяют на канонические, то есть включенные церковью в состав

Из книги Пути философии Востока и Запада автора Торчинов Евгений Алексеевич

Современная метафора мозга – компьютер В настоящее время, наверное, самая распространенная модель и научная метафора мозга – компьютер.Известно, что для работы компьютера необходимы две составляющие – аппаратное обеспечение (процессор, монитор, клавиатура, дисководы

Из книги Второе послание к Тимофею автора Стотт Джон

2. Метафора 1: преданный своему делу воин (стихи 3, 4) 3 Итак переноси страдания, как добрый воин Иисуса Христа. 4 Никакой воин не связывает себя делами житейскими, чтоб угодить военачальнику. Тюремное заключение предоставило Павлу возможность понаблюдать за римскими воинами

Из книги Движимые вечностью автора Бивер Джон

3. Метафора II: атлет, соблюдающий правила соревнований (стих 5) 5 Если же кто и подвизается, не увенчивается, если незаконно будет подвизаться. От образа римского воина Павел переходит к образу спортсмена, участвующего в греческих играх. Ни в одном из видов спортивных игр,

Из книги Лабиринты ума автора Берснев Павел

4. Метафора III: трудящийся земледелец (стих 6) 6 Трудящемуся земледельцу первому должно вкусить от плодов. Если атлет должен честно соревноваться, то земледелец должен много работать. Первое же слово этого стиха указывает на тяжесть его труда. В самом деле, необходимо

Из книги Это Б-о-г мой автора Вук Герман

7. Метафора IV: делатель неукоризненный (стихи 14-19) 14 Сие напоминай, заклиная пред Господом не вступать в словопрения, что ни мало не служит к пользе, а к расстройству слушающих. 15 Старайся представить себя Богу достойным, делателем неукоризненным, верно преподающим слово

Из книги Творения автора Лионский Ириней

8. Метафора V: чистый сосуд (стихи 20–22) 20 А в большом доме есть сосуды не только золотые и серебряные, но и деревянные и глиняные; и одни в почетном, а другие в низком употреблении. 21 Итак, кто будет чист от сего, тот будет сосудом в чести, освященным и благопотребным Владыке,

Из книги Невидимая битва. Козни бесовские против человека автора Пантелеймон (Ледин) Иеромонах

9. Метафора VI: раб Господа (стихи 23-26) 23 От глупых и невежественных состязаний уклоняйся, зная, что они рождают ссоры; 24 Рабу же Господа не должно ссориться, но быть приветливым ко всем, учительным, незлобивым, 25 С кротостью наставлять противников, не даст ли им Бог покаяния

Из книги Бунтарь Иисус [Жизнь и миссия в контексте двух эпох] автора Борг Маркус

АД - МЕТАФОРА ИЛИ РЕАЛЬНОСТЬ? Прежде чем я начал писать книгу, я боролся с одной мыслью: «Как мне донести до нынешнего поколения с его лозунгом „живи сегодня", реальность вечных решений, которые вскоре будут приняты Судьей вселенной касательно наших судеб?» Через

Из книги Введение в изучение буддийской философии автора Пятигорский Александр Моисеевич

Современная метафора мозга – суперкомпьютер В настоящее время, наверное, самая распространенная модель и научная метафора мозга – компьютер.Известно, что для работы компьютера необходимы две составляющие – аппаратное обеспечение (процессор, монитор, клавиатура,

Из книги автора

Метафора Дней Трепета Трубный звук разносится по всей Вселенной. Сонмы ангелов, слетающиеся к подножию Г-споднего трона, трепещут при этом звуке. Это Рош Гашана - День Суда. Пред оком Г-спода разворачиваются свитки судеб. В этих свитках рукою каждого человека записаны

Из книги автора

Гл IX. Единого Бога, Творца неба и земли, проповеданного пророками, возвещают и Евангелия. Доказательство сего из Евангелия Матфея 1. Когда таким образом здесь достаточно показано, а в последствии еще более уяснится, что ни пророки, ни Апостолы, ни Господь Христос в Своем

Из книги автора

Воспоминание Я помню каждый день тех лет далеких, Хотя, признаюсь, больно вспоминать Скамеечку под сенью лип высоких, Деревню нашу, дом, отца и мать. Я помню, что они мне говорили:- Сыночек милый, к Богу обратись.И постоянно за меня молились,Но я уже вкусил другую

Из книги автора

2. Евангелия. Воспоминание и свидетельство В этой главе мы рассмотрим природу евангелий - первичных источников сведений об Иисусе. Евангелия одновременно и просты, и сложны. Веками миллионы простых христиан без какой-либо специальной подготовки читали или слушали


Сегодня Александру Кушнеру исполняется 75 лет
Андрей АРЬЕВ

Если, по примеру Марины Цветаевой, разделить стихотворцев на «поэтов с историей» и «поэтов без истории», то Александр Кушнер явит собой идеальный пример творца последнего типа. Что для русского ХХ века необычно - не по усадьбам сидели. Даже Бориса Пастернака (согласно Цветаевой, главного у нас «поэта без истории»), с его дачным отшельничеством, в «историю», в конце концов, вписали - врагу не пожелаешь. С Кушнером этого проделать не удалось. И вряд ли уже удастся.

Отказу от претензий на личную выламывающуюся из времени биографию Кушнер придал характер чеканный:

Времена не выбирают,
В них живут и умирают.

Размышляя о Кушнере, Иосиф Бродский заметил: «Поэтическими биографиями - преимущественно трагического характера - мы прямо-таки развращены, в этом столетии в особенности. Между тем биография, даже чрезвычайно насыщенная захватывающими воображение событиями, к литературе имеет отношение чрезвычайно отдаленное...»

Свой взгляд на провозглашаемые в публичной сфере человеческой деятельности «жизненные цели» Кушнер выразил с веселой простотой, как будто рисуя детскую картинку:

Танцует тот, кто не танцует,
Ножом по рюмочке стучит.
Гарцует тот, кто не гарцует,
С трибуны машет и кричит.

А кто танцует в самом деле
И кто гарцует на коне,
Тем эти пляски надоели,
А эти лошади - вдвойне!

Но я не холоден. Мне твой чертополох
Мигнет с обочины лилово-синим оком -
И лед растаял мой, и влажный гнев
подсох,
И гневный жар остыл -
в сомненье одиноком, -

Хватает окриков, быть может,
нужен вздох? -
Стою, задумавшись: всех жаль мне
ненароком.
А мир твой горестный, хорош он
или плох?
Быть человеком в нем труднее,
чем пророком.

Во всех отношениях программное заявление. Куст - основная метафора жизни. Из куста, как Бог с Моисеем, говорит с ним сама Поэзия:

Евангелие от куста жасминового,
Дыша дождем и в сумраке белея,
Среди аллей и звона комариного
Не меньше говорит, чем от Матфея.

Так бел и мокр, так эти гроздья светятся,
Так лепестки летят с дичка задетого.
Ты слеп и глух, когда тебе
свидетельства
Чудес нужны еще, помимо этого.


Ты слеп и глух, и ищешь виноватого,
И сам готов кого-нибудь обидеть.
Но куст тебя заденет бесноватого,
И ты начнешь и говорить, и видеть.

Эта проповедь произнесена в счастливую минуту жизни, которых у Кушнера больше, чем у других поэтов, но не беспредельно. Смерть у него, как у каждого мыслящего создания, тоже «всегда с собой». Никто не осознает трагедию глубже, чем счастливый человек. Даже сравнив поэта со звездой, Кушнер подумал - с мишенью.

«Земное » в стихах Александра Кушнера успешно соперничает с «небесным» - эта неувядающая правда современного лиризма позволила поэту сказать о преображении жизни искусством, о ее культурном качестве неотразимее всех:

Что однажды блеснуло в чернилах,
То навеки осталось в крови.

Последние новости Санкт-Петербурга по теме:
Что однажды блеснуло в чернилах...

Санкт-Петербург

15 сентября в редакции журнала «Звезда» состоялось чествование петербургского поэта Александра Кушнера.
16:14 16.09.2011 Конкретно.Ру

Что однажды блеснуло в чернилах... - Санкт-Петербург

Сегодня Александру Кушнеру исполняется 75 лет Андрей АРЬЕВ Если, по примеру Марины Цветаевой, разделить стихотворцев на «поэтов с историей» и «поэ
00:47 14.09.2011 С.-Петербургские ведомости

Круглый стол на тему «Скульптура как необходимый элемент жизни мегаполиса» прошел в музее городской скульптуры 12 марта.
13.03.2019 ИА Невские Новости Круглый стол на тему «Скульптура как необходимый элемент жизни мегаполиса.
13.03.2019 ИА Невские Новости Режиссером ленты выступил Роман Прыгунов Фото: кадр из фильма «Миллиард» Копания Central Partnership на своем официальном канале в YouTube опубликовала первый трейлер комедии «Миллиард»,
13.03.2019 Петербургский дневник

9 марта в Юношеской библиотеке им. А. П. Гайдара (Большой пр., 18А) прошел праздничный концерт.
13.03.2019 Петроградский район



Рассказать друзьям